— Что вы, Иночка, — возразила Варюша, оправляя складку, — ничего не нужно. Платье — как влитое.
Серый котёнок, с белыми «чулками» на лапках, выгнув вверх спину, потянулся, выпрямился, стал тереться у ног Ины. Она нагнулась к нему. Я увидел сзади тёплый изгиб шеи, блеск кожи, нежно обозначавшиеся полудетские позвонки. Они были чисты и трогательны. Теперь она стояла против меня с котёнком в руках, полураскрыв губы, белое платье оттеняло их девственную алость. Растопырив слегка пальцы свободной правой руки, она оттянула немного повыше колена платье, сделала шутливый реверанс. Это было уже совсем по-детски. Я вспомнил засады, как я пытал и допрашивал Ину, людей в голубых мундирах — и всё это показалось мне неправдоподобным и жутким сном. Должно быть, взгляд мой в этот момент был странен, потому что Ина остановилась, опустила на пол одной рукой, не сгибаясь, котёнка, глаза её отразили недоумение, удивление, почти испуг. Она как бы спросила ими: «Что же это такое, я ничего не понимаю?» — Я не выдержал её взгляда, быстро прошёл в другую комнату, взял портсигар, торопливо попрощался…
Вадим пригласил меня, Яна и Акима на совещание. Мы признали, что улики против Миры есть, но всё же они недостаточны. Я настаивал на том, что Мира — провокатор. Ян предлагал быть осторожным в выводах, но уже не говорил, что утверждение Ины — вздор. Аким отмалчивался, своего мнения не высказывал.
— Улики есть, но нужно что-нибудь более веское, — решительно заявил Вадим. — Нужно достать вещественные доказательства: докладную записку, письмо, расписку в получении жалованья, словом, надо поймать с поличным.
— Это очень трудно, — заметил я Вадиму.
— Да, это трудно, но надо попытаться. Сходи-ка ты и потолкуй с этой девицей, уговори её порыться в бумагах у папеньки. Разъясни ей, что это необходимо. Пусть она добудет какую-нибудь стоящую бумажку.
Ян и Аким поддержали предложение Вадима. Я с предупредительной поспешностью согласился, но сделал это упавшим голосом.
— Кстати, — прибавил Вадим поучительно, — дай ей почитать что-нибудь антиэсеровское по аграрному вопросу. Толку из этого, вероятно, никакого не будет, а всё-таки… Что ж ей шляться без дела, да хвостом вертеть, да шляпки примеривать… Чего доброго, ещё с эсерами спутается, они падки до таких барышень, а она нам нужна. Для начала можно дать ей две-три брошюры попроще.
Я назвал Вадима остолопом. Он добродушно рассмеялся: нельзя же к шутке относиться серьёзно.
Я собирался сходить к Варюше, вызвать Ину, но получил от неё записку раньше, чем собрался идти. В записке Ина просила «непременно, непременно» быть у Варюши. Я застал Ину у стола, она рассматривала моды в растрёпанном женском журнале. В комнате сгущались сумерки, было холодно, Ина куталась в Варюшин шерстяной платок. Её брови беспокойно шевелились, её лицо показалось мне озабоченным. Она рассказала, что после последнего посещения Миры отец Ины отправился в правление, возвратился оттуда с бумагами, долго их перелистывал в своём кабинете. Когда ушёл опять в правление, она, Ина, заглянула в раскрытые папки: среди бумаг оказалось моё «дело» и «дела» ещё нескольких ссыльных. Она назвала Вадима, Акима, Николая. Очевидно, Мира что-то про нас наговорила.
Отправляя в ссылку, департамент полиции имел обыкновение в те годы на место ссылки пересылать и так называемое «дело» ссыльного. Эти «дела» и перелистывал исправник. Выслушав Ину, я старательно перебрал в памяти всё, что когда-либо говорил Мире о себе и о своих товарищах. В моих беседах с ней я не нашёл никакого материала, любопытного для жандармов и полиции. Всё же сообщение Ины меня обеспокоило. Я не без основания предполагал, что охранники продолжали искать улики против меня и против моих товарищей. В ссылке нередко случалось, когда административных снова подвергали арестам, отправляли «по месту преступления», возбуждали новое следствие и судили. Судебные процессы часто приводили людей на каторгу или даже к перекладине. Это беспокойство, однако, перебивалось во мне другим чувством, более тяжким: я должен был выполнить поручение, данное мне группой. Поблагодарив Ину за рассказ, я долго не решался заговорить с ней об этом поручении. Когда мне показалось, что она собирается уже уходить, я, кое-как пересилив себя, с видом отчаянным и как бы на всё уже готовым, заявил ей, что у меня есть тоже к ней неотложное дело. Ина насторожилась и ещё плотней закуталась в платок. Я начал свою речь издалека. Я сказал ей, что Мира действительно может принести много зла ссыльным. Наша проверка, последнее сообщение её, Ины, подтверждают самые худшие опасения. Ина должна понять, что дело идёт о свободе, больше — о жизни самоотверженных, преданных великой идее товарищей. В таких случаях нельзя останавливаться на половине дороги, нельзя допускать никаких неясностей, нужно идти до конца, надо принимать самые окончательные меры. Всё это было сказано внешне как будто достаточно решительно и твёрдо. Витиеватые слова подействовали прежде всего на меня, я даже разгорячился, но, пока я всё это говорил, лицо Ины всё больше и больше стало выражать недоумение и опасение. Она, по-видимому, не понимала, зачем я всё это высказываю ей. Выслушав, она спросила:
— Что же вы ещё хотите от меня?
Я встал со стула, прошёлся по комнате, остановился у окна.
— Нужно сделать так, чтобы в деле Миры не оставалось никаких сомнений; единственный путь для этого — достать какой-нибудь документ, написанный или подписанный ею: письмо-донесение или докладную записку.
Ина распахнула платок, точно ей сразу сделалось жарко, взглянула на меня испуганным и растерянным взглядом.
— Я и мои товарищи просят вас достать это у вашего отца.
Ина ушла глубже в кресло, так что плечи её заострились, и она будто хотела спрятаться. Она посмотрела на меня, точно видела в первый раз. По её лицу пробежала судорога отвращения и страха.
— Послушайте… вы предлагаете мне обокрасть отца?!
— Да… как-нибудь, — пробормотал я, плохо сознавая, что говорю.
Как бы размышляя вслух, она сказала прерывающимся голосом:
— У него есть два ящика в письменном столе с секретными бумагами. Ключи от этих ящиков он всегда носит с собой… Значит… я должна сначала выкрасть эти ключи… у него… когда он спит.
Я молчал.
Вдруг она нагнулась, закрыла лицо руками. Стараясь сдержать слезы и не быть услышанной Варюшей, она достала платок с сиреневой каймой, надушенный резедой, скомкала его, закрыла им рот, впилась в него зубами. Отвернувшись в угол кресла, она давилась и содрогалась. Опять я увидел цепочку позвонков, чистых и напряжённых. Потом она забыла о платке, положив его на край стола, растирала и размазывала мокрое по лицу, губы у неё распустились, сделались безвольными и жалкими, волосы растрепались, прилипали к лицу. Мне нужно было сказать ей что-то простое и утешительное, что говорят детям, когда они плачут, но этих простых слов и движений у меня не было, я не знал, что делать. Я нелепо и бестолково брал в руки случайно подвернувшиеся под руку предметы, хотел побежать за стаканом воды, но почему-то не побежал, садился около Ины, бессвязно, бессмысленно и бездушно просил её успокоиться, уверял, что «это» пройдет, что «это» пустяки, не стоит себя расстраивать и т. д.
Справившись с собой, Ина поднялась, но имела хрупкий, будто надломленный, вид, чуждо, враждебно и измученно сказала, ещё всхлипывая:
— Вы все очень страшные… Не ждите от меня больше ничего… ради бога!
Ни я, ни она долго не двигались с места и почти не шевелились. В кухне звякала звонко посудой Варюша. В небе зажглась одинокая тонкая звезда. В комнате пахло свежим ситцем. Он ворохами лежал на стульях и на столе. Мимо дома по мосткам, тяжело ступая, прошёл в кожаной куртке, с трубкой в зубах, помор. Он равнодушно затягивался и сплевывал. Из сеней что-то задорное кричал Володя, Варюшин сын.
Ина спросила:
— Скажите, ведь я нужна вам только… вот… для этих дел?
Я хотел сказать, что это неправда, но кто знает, почему человек иногда в самые, быть может, главные, нужные и важные для него моменты говорит совсем не то, что должен и что он даже хотел бы сказать. Я ответил: