Изменить стиль страницы

А что, господин полковник, окажите любезность, поделитесь опытом: все ли смертники сначала вели себя тихо, а под конец в буйство бросались? Типичная, так сказать, картина… «Еще Польска не сгинела, поконт мы жиемы»… Но почему именно вы живы и процветаете, а Супинская умерла в ссылке, а Дмоховского отпевали в тюремной часовне? Не торопитесь уходить, господин полковник, пожалуйста, побеседуем на нейтральную тему: «Принятие христианства на Руси». Кстати, ваш долг христианина — облегчить последние часы смертника. Ужель не завернете ко мне на огонек? Вон как лампа ярко горит, и керосин недавно подливали, значит, еще не сегодня, еще выпадет мне несколько дней…

Идут, идут, идут. Конец! Но почему? Ведь моя жизнь только началась. Я так мало успел сделать. Я хотел людям добра! Почему за мной пришли так быстро?

Принесли ужин. Не желаю, подавитесь своей вонючей баландой! Лягу на койку и не встану. Вот так. И буду лежать всю жизнь. Лежачего не бьют. В лежачего не стреляют. В меня не попадешь, когда я пластом на койке…

Ипполит! Что подумает Ковалик, что подумает Порфирий Войнаральский, если они узнают, как ты поддался страху? Нет, я не испугался. Вот даже Ирод ничего не заметил. Товарищи, я не боюсь! Минутное затмение. Полежу, отдохну. Устал я, очень устал. Если это случится, когда за мной придут и я не смогу двигаться, то скажу, что болен, приступ ревматизма, ноги парализованы, помогите, господа почтенные, добраться до стены, спокойно так скажу, дескать, просто устал, господа, набегался… Лампа коптит. На потолке черное пятно. Пусть коптит. Потолок станет черным, и огонь погаснет. Темнота.

…Луна выглянула из-за туч. Забелел, заискрился снег во дворике. Комната наполнилась блеклым, синеватым мерцанием. Дверь бесшумно отворилась, послышались легкие, знакомые шаги.

Он протянул руки навстречу.

— Ты пришла, моя девочка!

Супинская приложила палец к губам и сделала знак следовать за ней.

Они вышли в коридор. Железные решетчатые галереи опоясывали этажи, сотни огоньков ровными рядами уходили вглубь и там сливались прерывающейся линией, — за видимой границей коридора угадывались еще более обширные помещения.

Фрузя вела его вниз по скрипучим лестницам, тысячи дверей оставались за спиной, керосиновые лампы светили, как лампадки под образами, и в раскрытые форточки выглядывали лица людей, которых Мышкин когда-то где-то видел… Якутский губернатор окинул его хмурым взглядом, а когда Мышкин поравнялся с другой камерой, то услышал властный, холодный голос: «Поручик Мирович?»; исправник Жирков, высунувшись почти по пояс, чистил ножичком грибы; старик крестьянин, увидев его, перекрестился; в одной из камер Мышкин разглядел весь карийский «Синедрион»: товарищи сидели за столом, склонившись над дымящимся котелком…

Наконец они спустились в полутемный вестибюль, и Ирод, взяв под козырек, просипел: «Тут, брат, свои законы, привыкай поворачиваться». Потом Ирод навалился на массивную створку ворот, и она, заскрежетав, поддалась.

Мышкин выскользнул на мощенный булыжником двор, оглянулся. Кирпичная мрачная стена возвышалась над ним, почти упираясь в неподвижные серые тучи. Распластав крылья, с ворот свешивался двуглавый орел. На воротах медью было выведено:

«Государева»

— Пудик, милый, чего ты медлишь? — ласково спросила Фрузя, и Мышкин проснулся.

Тонкая струйка копоти вилась над лампой, цепляясь за темные разводы на потолке. В окно пробивался фиолетовый рассвет.

Мышкин встал, подправил фитиль, умылся, оделся. Он знал, что скоро за ним придут. Супинская его предупредила. Аккуратно и четко он вывел на крышке стола: «26 января я, Мышкин, казнен», — и прикрыл надпись бумагой… Весточка товарищам. Он чувствовал себя спокойным и чертил на листках какие-то линии. Получались решетки, целая коллекция решеток. Останется после него на память.

Но когда пронзительно завизжала дверь и в коридор ворвался топот десятков сапог, Мышкин сразу ощутил слабость во всем теле. «Надо упасть на пол, меня не смогут вытащить, я тяжелый! Лежачих не бьют и не расстреливают!»

Нет, бьют! Он вспомнил, как его недавно избивали унтера, как пинали сапогами под ребра, и это воспоминание привело Мышкина в ярость, придало ему силы. «Живым не дамся! Чтоб я покорно, как овца, позволил себя убить? Нет, я выжду удобный момент и изуродую напоследок рожу главному палачу! Только так!»

Пружинистым, энергичным шагом он вышел на большой двор Цитадели и увидел строй солдат.

На кого же броситься? Ни коменданта, ни смотрителя… Несколько незнакомых офицеров… Наверно, этот капитан будет командовать.

В смутном предутреннем сумраке Мышкин различил отечные круги под глазами капитана — вчера небось изрядно принял для храбрости. Когда он поравнялся с офицером, на него пахнуло винным перегаром.

Мышкина повели мимо ощетинившегося винтовками строя. Солдаты с посиневшими от холода лицами провожали его затравленными взглядами.

Здесь, у этой стены.

Офицер беззвучным голосом что-то читал перед строем, вероятно приговор. Ветер махнул белым крылом с крыши, сорвал фуражку с головы офицера, и тот, прервав чтение, неловко присел, нащупывая фуражку в снегу. «Да не сон ли это? — промелькнула мысль. — Нет, мерзейшее утро, такое не приснится… Почему же я медлю? Вот солдаты вскинули винтовки… Кто же главный палач? Капитан, который снял перчатки и растирает замерзшие пальцы? Холодно ему… Старается не смотреть в мою сторону.

Сейчас все кончится. И я получу волю!

А эти люди нескоро выйдут из крепости. Они, как заключенные, заперты в Шлиссельбурге. Ведь вся Россия — Шлиссельбург»…

И Мышкину стало жалко тех, кто остается в этой огромной тюрьме, и он почувствовал, что его губы кривятся в дергающейся, нервной улыбке.

Гатчинский дворец

Дверь, кажись, не скрипнула, не дернулась, не отворилась, а князь Долгорукий — вот он, вполз, влетел, просочился. И кто впустил?

Как пролез? Впрочем, бесполезно охране указывать, такие прохиндеи без мыла в… влезут. А князь уже тут, у стола юлил, в глаза заглядывал. Руку дай ему — оближет. И лепетал, лепетал слова льстивые, несуразные:

— Здоровьице-то как драгоценное, Петр Алексеевич?.. Погодка нонче… метет. Давно вас в столице не видно… Смирнов хвастался: рябчики отменные приготовил…

А ведь вправду рябчики у Смирнова хороши… И не жался князь, заказывал, да и сам Смирнов, купеческая морда, ковром стелился: такие гости в ресторацию пожаловали! И, вспомнив это, смягчился Петр Алексеевич, лишь коротко бросил:

— Не надейся, не примут, заняты!

— Шутить изволишь, — запричитал князь Долгорукий. — Куда мне так высоко? Ты, друг сердешный Петр Алексеевич, о просьбе моей шепни. Замолви словечко перед матушкой-государыней. Ведь клялся-божился, что замолвишь!

Усмехнулся Петр Алексеевич и откинулся на спинку кресла.

— Раз обещал — дело сделано, замолвил.

— И она? — зажглись глаза у Долгорукого, как у кошки зажглись, что мышь жирную почуяла. — И что матушка Мария Федоровна?

Петр Алексеевич сделал паузу, прислушался. За двойными дверьми кабинета было тихо, — знать, еще не время, еще не приспичило.

— А матушка-государыня, — начал Петр Алексеевич неторопливо, нарочно растягивая каждое слово, — удивиться изволила. Как же, говорит, я князя послом назначу, когда место это занято?

— А ты сказал, сказал, как договорились, — перебив его, затараторил Долгорукий, — что ежели место освободится, чтоб меня имели в виду? Было бы обещано, это главное.

— Она пообещала, да я ей отсоветовал. — И, насладившись изумлением князя, Петр Алексеевич неторопливо продолжал: — Вы, говорю, ваше величество, характера князя Долгорукого не знаете. Князь — человек плотный, от своего не отступится. Пообещаете ему место, так он в Данию поедет, посла отравит, убьет или еще какое злодейство учинит, чтоб место поскорее освободилось.