Изменить стиль страницы

…А в темной галерее Мышкина поджидал Ирод. Он вцепился в плечо и поволок в тридцатую камеру.

— Знай, сверчок, свой шесток, — приговаривал смотритель. — Я человек подневольный. Прикажут — рябчиками буду кормить, прикажут повесить — повешу. Вот ты спишь — инструкцию нарушаешь…

…Кто-то толкал его в плечо. Он открыл глаза. Рыжая борода смотрителя Соколова колыхалась над ним.

— Спишь? — злорадно шипел Ирод. — Инструкцию нарушаешь? Моя воля — моя власть; могу в карцер, могу отодрать плетьми.

Мышкин выпрямился на стуле, сделал попытку встать. Ноги от долгой неподвижности свело судорогой. Он чувствовал себя застигнутым врасплох.

Смотритель удовлетворенно хмыкнул:

— Молчишь? То-то. Ладно, пожалею. Люблю тихих. Кто начальство уважает, тому и на каторге легче. Вот муха, которая в уголок схоронится, до лета проживет, а ту, что жужжит и в стекло бьется, прихлопнут в первую очередь.

И, бросив торжествующий взгляд на дежурных унтеров (немых свидетелей его «победы»), смотритель вышел из камеры.

5

План побега у всех заключенных прочно связывался с идеей подкопа. Хотя еще никому не удавалось бежать таким способом, разговоры о различных видах подземных лазов были чрезвычайно популярны. Поэтому в апреле восемьдесят второго года, впервые завидев издалека забор Карийской тюрьмы, Мышкин подумал: «Наверное, и тут копают», — и не ошибся.

Вроде бы само расположение тюремных помещений благоприятствовало подкопу. Здание тюрьмы напоминало большой ящик. Внутри — пять просторных камер (у каждой свое название, доставшееся по наследству от былых времен: «Волость», «Харчевка», «Якутка», «Дворянка», «Синедрион»), Заключенные спали и обедали в своих камерах, а свободное время проводили в тюремном дворе. Двери камер никогда не запирались, а после вечерней поверки казаки и администрация исчезали со двора. Ночью охрана патрулировала только с внешней стороны забора, невольно ввергая в соблазн каторжан, мечтавших о воле: можно было копать до утра без всяких помех.

Копали из «Харчевки». Чтобы вывести подземный ход за забор, нужно было прорыть саженей пятнадцать. Однако работа застопорилась, когда лаз уперся в слой вечной мерзлоты. Грунт тут был крепче камня, зимой его не возьмешь и ножами, а летом мерзлота начинала подтаивать и яма наполнялась водой.

Предприятие грозило затянуться на несколько лет. Забор — всего пять шагов от «Харчевки» — по-прежнему казался недоступным.

Вновь прибывшие централисты дружно бросились «под землю», и Мышкин безусловно последовал бы за ними, но для него было еще слишком живо воспоминание о неудачном подкопе в новобелгородской тюрьме. Не было бы счастья, да несчастье помогло! Решительно отбросив всяческие подземные проекты, Мышкин тщательно изучил тюремный распорядок и предложил план, который сразу же был принят.

За забором помещались мастерские, куда заключенных отводили на дневные работы. В мастерские отправлялись в любое время и по желанию. Часовой пересчитывал каторжан, но так как те сновали взад-вперед, то его легко можно было сбить со счета.

Если днем кому-то удастся спрятаться в мастерских, часовые не заметят его отсутствия. Конечно, на ночь мастерские запирались, но предварительно прорубить в крыше отверстие, чтобы ночью им воспользоваться, не представляло затруднений: в мастерских и без того стоял вечный стук и грохот, а часовые по лености своей не заглядывали внутрь.

Итак, заключенный, незаметно схоронившийся в мастерской, дожидался ночи, осторожно выбирался на крышу и, когда часовой отворачивался, тихо соскальзывал по стене. Само здание мастерских скрывало беглеца от глаз часового.

Выбраться на волю — это еще полдела. На вечерней и утренней поверке могли недосчитаться беглеца. Товарищи предусмотрели такую возможность и заранее стали приготовлять чучела. На «репетициях» манекен клали на койку, закутывали одеялом, при этом из-под арестантского халата торчали обутые в сапоги «ноги» спящего. Порядок в тюрьме был весьма либеральный, каждый спал, когда хотел. Казак обычно выходил на середину камеры, загибая пальцы, пересчитывал «головы» — вот и вся поверка. Чтоб не вызывать подозрений, манекены предполагалось каждый вечер перекладывать на разные кровати.

Вообще, когда появился план, сулящий реальный успех, из камер посыпались предложения, одно остроумнее другого. В подготовке принимали участие и те, кто намеревался бежать, и те, кто решил остаться до окончания своего срока.

Итак, прежний план, связанный с идеей подкопа, был отброшен, как неудачный. Но выяснилось, что прежний план был сопряжен с убийством своего же товарища…

Странными показались первые дни, проведенные на Каре. Карийцы кисло улыбались централистам, а друг на друга поглядывали с явной враждебностью.

Ночью камеры запирались изнутри: к двери придвигали стол или кровать, а в уборную ходили группами, вооружившись самодельными топориками или кинжалами. Как-то Мышкин встал посреди ночи и, стараясь никого не будить, отодвинул стол от двери. С подушек поднялись взлохмаченные головы.

— Вас проводить? — раздался голос.

— Зачем? — удивился Мышкин и вышел в полутемный коридор.

Его шаги гулко зазвучали в тишине, и, чтоб смягчить звук, Мышкин ступал осторожно, словно крадучись. Дверь уборной резко распахнулась, оттуда выскочил человек в одном нижнем белье и прижался спиной к стене.

— Не тронь, застрелю, — исступленно зашипел незнакомец.

От неожиданности Мышкин замер.

— Да что тут у вас происходит? — спросил Мышкин, стараясь унять охватившую его дрожь.

— А, Мышкин… — прошептал незнакомец и спрятал револьвер. — Завтра сходка, все узнаешь. — Настороженно вглядываясь в глубь коридора, незнакомец продолжал: — Не верь «Синедриону», они заодно с Юрковским.

Где-то скрипнула дверь, и незнакомец прыжками понесся к «Дворянке».

На следующий день Мышкину удалось переговорить с Коваликом.

— У меня впечатление, что тут ждут нападения. Кого? Уголовников? Казаков? Чем все напуганы? Ведь в тюрьме только политические. У многих оружие, можно организовать отпор.

Ковалик, не говоря ни слова, взял Мышкина за руку и повел в баню. Войдя в предбанник, он указал на железную балку, которая крепила огромный бак с водой, называемый «байкалом».

— В ночь под рождество, — сказал Ковалик, — на этой балке повесился Успенский. Загадочное самоубийство. Успенскому оставалось совсем немного до освобождения. — Ковалик бросил острый взгляд из-под пенсне. — Мне сообщили: есть серьезные подозрения, что Успенского повесили. Его обвиняли в предательстве.

Мышкин отпрянул. С минуту он разглядывал железную балку, словно искал следы происшедшей здесь трагедии.

…Значит, самосуд. Те, кто рыли злополучный подкоп, опасались доноса. Успенский не был заинтересован в побеге. На него пало подозрение… Мышкин знал, что Успенский был приговорен к каторге за участие в убийстве студента Иванова, которого Нечаев ошибочно считал провокатором. Теперь Успенского казнили по обвинению в предательстве. Круг замкнулся… Мнительность или отчаяние заставляет видеть в своих товарищах врагов? Сейчас в тюрьме все боятся друг друга. Что же делать?

— Что же делать? — спросил вслух Ковалик, угадав его мысли. — По-моему, «Синедрион» придерживается правильной тактики. Вероятно, нет возможности доказать вину или невиновность Успенского. Гораздо важнее успокоить товарищей и сосредоточить все силы на подкопе.

— Успокоить тюрьму можно одним способом: надо выяснить, был ли Успенский предателем или нет.

Ковалик поморщился.

— Это они выясняют с января. И топчутся на месте. Сегодня мы будем при сем присутствовать… Нас ждали как беспристрастных арбитров. Думаю, нам лучше воздержаться от поспешных суждений.

Сходку назначили после вечерней поверки возле трехсаженного столба (раньше, в «мирные дни», на него нацепляли веревки и устраивали своеобразный аттракцион — гигантские шаги). Пришла вся тюрьма — человек семьдесят. Яцевич выступал от «Синедриона». Не признавая и не отрицая факта убийства, он подробно перечислил репрессии, к которым прибегнет администрация, если узнает о подкопе. Наша задача, говорил Яцевич, не ворошить прошлое, а организовать массовый побег; не время вспоминать мертвых, надо думать о живых.