Тут я поспешила свернуть наш разговор, что‑то слишком о многом эта баба знает или догадывается, надеюсь, все же не я проболталась, а она из подслушанного сама выводы делает. Хорошо все‑таки, что я не наслала на нее Гурского, представляю, сколько неприятных слов потом услышала бы от него. Он бы и базу юридическую подвел — например, обвинив меня в подсовывании свидетелю ложных показаний.

Домой возвращалась не торопясь, стараясь немного упорядочить хаос, царящий в голове.

Папочка Эвы метал на Поренча громы и молнии — это хорошо. Поренч его объегорил — это и вовсе замечательно! И отсюда следовал вывод, который напрашивался с самого начала: образовалось товарищество Поренч–Яворский, сеющее слухи и поливающее грязью честных людей. Я тоже стала их жертвой, с той только разницей, что меня как раз Эвин папочка никоим образом не касался. И мне не было необходимости бежать на край света.

Попыталась собраться с мыслями, и тут сообразила, что Гурскому я все‑таки не все рассказала, и даже то, о чем сообщила, получилось у меня как‑то неубедительно и сумбурно. Он меня словом не попрекнул — должно быть, сам пытался упорядочить мой сумбур. Но он не говорил с пани Вишневской, а ведь я главное узнала от нее, вернее, почувствовала, сопоставила и сделала выводы. Главное же во всем моем заключении — драгоценный папочка спятил, нет, зациклился на почве дочери. Дочь принадлежит ему, она его собственность, не имеет права жить своей жизнью, должна слепо подчиняться ему — так же, как жена. Так по какому праву она проявляет такую самостоятельность, убегает от него и живет, как вздумается, занимается тем, чем хочет, и даже осмеливается добиваться каких‑то там успехов? Без него?!

Эва, дочь, которая не пожелала быть сыном. И совсем другая: оказалось, она ни в чем на него не похожа, ктому же излишне самостоятельна. Он хотел, чтобы она во всем от него зависела, повиновалась всем его приказам. А она осмелилась ослушаться! А вдруг ей бы какую золотую медаль дали? Он бы наверняка считал это своей заслугой, и получалось бы — ему дали, не ей!

Тут появляется Поренч, сразу понимает, с кем имеет дело, и успокаивает папочку: взбунтовавшаяся дочка не сама добилась успехов, она ведь ноль без палочки, тут папочка прав, но ей помогли всякие такие прохиндеи на телевидении, которые ловят таких простаков и используют в своих целях. Они и последнюю дурочку способны вознести на невиданные высоты, у них связи и возможности, любое дерьмо так преподнесут почтеннейшей публике, словно это бесценное сокровище, из идиотки звезду сделать — им раз плюнуть. Нет, для этого вовсе не обязательно затащить ее к себе в постель, им бы деньжат побольше огрести. Вот и из вашей Эвы — объявят ее открытием года и — выдоят все, что у нее за душой. Разрекламируют, растрезвонят, глупая публика послушно проглотит все, что ей преподнесут. Реклама, как известно, Двигатель торговли.

И этот жлоб, этот папочка громогласный поверил всему, что наплел лучший друг Флорианчик. Нет, так он этого дела не оставит, он покажет негодяйке, где ее место, и растолкует, что она сама по себе — ничтожество, о которое он может ноги вытирать. Только надо устранить всех этих ненужных покровителей. Ишь, и ей голову задурили, а главное, ему от этого — ни гроша медного.

Мог ли Поренч убедить кретина в том, что к вознесению Эвы причастен и Вайхенманн? А почему нет? Ведь ему нужна была знаменитость — небось сколько раз трепал эту фамилию, распаляя папочку. А Држончек? И его приплел. Теперь он тянет Эву на пьедестал, папочка слушает и багровеет, и Заморский, тот вообще Эвой завладел, она его как собачонка слушает. Вот не представляю, каким чудом можно убедить человека поверить в такие бредни, увидеть в так называемом творчестве Заморского хотя бы след Эвиного участия… Впрочем, такой ослепленный ненавистью болван во что угодно охотно поверит, если это в одной струе с его психозом.

До сих пор получается у меня вроде бы логично. Но вот дошли до Поренча, его роль, его доля участия в травле…

Дышинский и Язьгелло. Совместными усилиями они развенчали бред, который наворотил Поренч. Они понимали и другим разъяснили, что так называемые великие режиссеры–постановщики — бездарные недоноски, за душой ни капли таланта, а лишь безумная жажда обогащения, когда попирается и совесть, и даже здравый смысл. Они не помогают писателям — напротив, они их губят. Разрушают творческую атмосферу, загоняют писателя в угол, и, если он слабый и не с кем посоветоваться, затопчут, загрызут, убедят, что он — ничтожество, а без них и вообще пропадет. Вот папаша и кумекает: выходит, драгоценный Флорианчик всю дорогу катил бочку на Эву, наплел с три короба насчет помощи могущественных воротил телевидения, устраняя чужими руками своих собственных конкурентов. Папаша пришел в ярость и решил отомстить. Уж себя, любимого, никому не позволит обижать!

Вроде бы все складывается логично, но ведет к однозначному выводу: Поренча пришил папочка.

К выводу я пришла, остановившись на красный у очень сложного перекрестка — Аллеи Неподлеглости и Вилановской.

Стоп! Это я и машине, и себе. Машина послушно замерла, а я, наоборот, помчалась в своих рассуждениях дальше. Невозможно! Не мог он убить! Убийство врага всегда предполагает разрядку ненависти к нему. Убив, можно радоваться победе над поверженным противником, наслаждаться тем, как ты сумел собственной рукой уничтожить ненавистного подлеца. Злоба и ненависть исчезают, сменяясь торжеством и радостью — теперь он уже не станет пудрить ему мозги, и не надо думать, как уничтожить этого мерзавца: изрешетить пулями или изрубить на куски! О, вот откуда эти «куски»…

Пани Вишневская — просто бесценный источник информации.

И все же мне удалось взять себя в руки и свернуть в нужную улицу, а не умчаться в синюю даль…

* * *

Петр Петер распахнул перед Гурским дверь квартиры, не спрашивая: «Кто там?» Он ждал сиделку и был уверен — наконец, пришла.

Гурский первым делом извинился, что пришел без предупреждения — так получилось. Поздоровался и опять стал извиняться.

— Вы уж извините, приход полиции всегда не очень‑то приятен, а тут я даже не сумел вас предупредить. Знаю, у вас сейчас неприятности в семье, а тут еще я, но, поверьте, это очень важно. Мне срочно надо с вами поговорить, и я очень рассчитываю на вашу помощь.

Петрик сначала онемел и даже струхнул, а потом взял себя в руки и впустил полицейского без лишних слов.

— Все о'кей, не стоит извинений. Вот–вот придет сиделка, мы уже договорились с медсестрой, а операцию мама перенесла хорошо, теперь надо оправиться после нее. На всякий случай мы не хотели бы ее на ночь оставлять одну и без медицинской опеки…

Мама Петра Петера проживала не в замке, а в обычной варшавской квартире, так что она прекрасно слышала, что к ее мальчику пришел полицейский, и сочла своим долгом вмешаться:

— Да со мной все в порядке, обо мне не беспокойтесь. Петрик, отведи этого пана в другую комнату и поговорите там спокойно. Только двери оставьте открытыми, я позову, если что… Хуже всего с питьем, вот, хочется пить, а врачи не разрешают. Да ничего, уж потерплю. Ага, вот еще что. Не забудь показать пану полицейскому ту вещь — ведь сам говорил, что надо бы ее в полицию снести, а тут полиция сама к нам пришла…

— Мамуленька, ты бы вздремнула, — ласково предложил сын, поправил постель больной и увел полицейского в другую комнату, побольше, которая показалась Гурскому какой‑то очень пестрой от обилия разложенных по всей мебели мотков разноцветной шерсти. — Черт бы их всех побрал! — неожиданно рявкнул парень, так что следователь, уже готовясь присесть к столу, вздрогнул.

— А в чем дело? — вежливо поинтересовался он.

Жестом пригласив его сесть, Петр и сам опустился на стул, тяжело вздохнул и подпер подбородок руками, опершись локтями о стол.

— Так ведь я хотел рассказать вам об этом как‑то дипломатично, не сразу, а может, и вообще не говорить, — попытался объяснить Петрик свое неуместное восклицание. — Ведь с полицией никогда не известно, что она преподнесет человеку. А родная мать сразу—из тяжелого орудия… ну да ладно, начинайте вы, вам положено.