— И ты говоришь, польский тоже?

Лялька тяжело вздохнула.

— То‑то и оно. Она воспринимает его наряду с другими. А я бы хотела, чтобы к польскому у нее было особое отношение. Теперь слушай, какие колоды свалились мне под ноги. Книги она читает, ничего не скажу, но такие, знаешь, о которых много пишут, и после этих шедевров остается такое ощущение, как от диетических блюд — никакого вкуса, никакого впечатления. И это чаще всего произведения иностранных авторов, вот я и хотела ей представить творчество Эвы Марш. Книг, после первых трех, достать нигде Не могу. Прислали мне кассеты, фильмы сделало наше телевидение, я прокрутила — и меня всю перекрутило тоже, особенно двенадцатиперстную. Каська просмотрела, оценить размера паскудства не могла, но сказала — обычная халтура, ну, может, халтурка, но ничего особенного, и не видит повода, почему она обязательно должна прочесть произведения этой писательницы.

— А те три, которые у тебя есть?

— Вот именно, те три читала, но ты же сама знаешь, что следующие были лучше, и Каська хотела прочесть и другие вещи Эвы Марш. Но вот посмотрела фильмы, и желание отпало, потом посмотрела на меня, а со мной что‑то приключилось, возможно приступ истерии или еще ч то, и я в ярости запустила в Марселя телевизионным пультом, а потом растоптала жутко мелкие запчасти многофункциональной газонокосилки.

— Почему именно газонокосилки? — удивилась я.

— Коробку с ее частями я приняла за телевизионную кассету, обе коробки были одинакового цвета. И теперь мы не можем воспользоваться этими функциями. Да не в этом дело. Каську заинтересовала моя реакция, и теперь она непременно желает прочесть Эву Марш. И я тоже. Может, я излагаю не очень логично, но стараюсь поскорее все рассказать и передаю в сокращенном виде.

Я отрицательно помотала головой — для меня все было логично — и ухватила пробегавшего мимо официанта.

— Еще по одной, — вежливо попросила я, указывая на пустые бокалы. — Нет, я все понимаю. Разыщу и пришлю тебе. Вот лишь не пойму, не подумай только, что я упрекаю тебя, но почему ты сама не приобрела их? Ведь ездишь же в Варшаву?

— Не езжу! — уже со злостью возразила Лялька.

Она угрюмо взирала на марсианина, с трудом загонявшего на тротуар у нашего бистро свою неимоверно декоративную «хонду». Никак у него не получалось. Я не знала, стоит ли задавать Ляльке следующий вопрос, но что‑то мне подсказывало — она его ждет.

— А почему?

— Потому что я подлая.

— Скажите пожалуйста! — опять удивилась я, на сей раз очень вежливо.

Со школьных лет Лялька ничуть не изменилась. Ну, повзрослела, с тех пор, как сдавала экзамены на аттестат зрелости, в темных волосах приятно поблескивали отдельные серебряные нити, на лице появилось немного морщинок, но и фигура и характер остались прежними, не претерпев никаких изменений. Подлой она не была никогда, вспыльчивая и нетерпеливая — этого у нее не отнять, но живая, активная, малость легкомысленная, иногда упрямая и требовательная до деспотичности, однако никак не подлая.

Я молча ждала, что она еще скажет.

— Я перестала ездить, потому что уже не могла выносить нытья моей матери, — раздраженно пояснила Лялька. — Теперь пусть ее нытье выслушивает обезьяна, с меня достаточно.

— Какая обезьяна?

— Моя сестра. Ведь все изливалось на меня — я аж во Францию сбежала, не помогло. Каждый приезд — отпуск, каникулы, праздники — словом, каждое пребывание у мамули в Варшаве — одно сплошное нытье, а главное, от нее не смей и на день отойти! Иногда нам удавалось в воскресенье или субботу выбраться к морю, в горы — тоже не смей, слишком далеко, до моря же всего двести двадцать, но один день — какой это отдых? А считалось — провожу отпуск в Варшаве.

— А если поехать куда‑нибудь вместе с матерью?

— Она — ни в какую. Никогда не любила ездить, путешествие для нее — казнь египетская. И вообще, она не выносит путешествий, никакие достопримечательности ее не интересуют. В самолет не сядет ни за что на свете, на корабль — тем более, даже на трансатлантик, на Черняховском озерце ее укачивает, в автомашине с ней делается истерика.

— Болезнь? Что‑то со средним ухом…

— Какая там болезнь! По городу может кататься круглые сутки, но предпочитает из дома не выходить. И я должна сидеть с ней в квартире, забавлять ее. Забава заключается главным образом в том, что она хнычет, жалуется. Выражает свое недовольство, а я должна со вниманием выслушивать, кивать и утешать страдалицу. На что жалуется? Ты спроси, на что не жалуется. На воду, на свет, на унитаз, на дождь и солнце, на мороз и жару, на государственный строй, на еду, магазины, здоровье и медицину вообще, — окно скрипит, телевизор барахлит, соседи ссорятся. Танцуют, рычат…

— Соседи? Спятить можно! Погоди‑ка, она живет там, где и раньше жила?

— Ну да. И теперь уже одна. О, забыла, больше всего на приходящую уборщицу жалуется, но сменить ее не желает. Она у нее с тех пор, когда еще отец был жив и Миська, моя сестра, с ними жила. И мать уже тогда жаловалась на одиночество. А людей не переносит: нет у нее ни друзей, ни знакомых, гостей не бывает…

Теперь я вспомнила. Четырехкомнатные апартаменты в довоенной вилле, толстенные стены, никакой акустики, полная изоляция, соседи только с одной стороны, с другой — палисадник Кто же там рядом? Духовой оркестр с его бесконечными упражнениями?

— Дочки ей нужны, — продолжала Лялька. — Да, на Миську тоже жалуется: живет близко, а никогда к матери не заглянет. Так оно и есть. Миська всегда умела отделаться от нее. Талант! Но и с меня уже достаточно. Один раз, знаешь… Она покоя мне не давала — я должна прилететь! А у меня как раз аврал, пришлось всю ночь просидеть, с трудом отпросилась на один день, полетела в Варшаву. Так знаешь, зачем я ей понадобилась? Она принимает лекарство от давления, его осталось всего на три дня, а сама пойти в аптеку не могла — насморк. Из дома не выйдешь. А назавтра к ней должна прийти уборщица. Так я, как дура, летела из Парижа, чтобы в аптеку сбегать! Холера! Нет уж, больше я ей не поддамся. Ну, я и взбунтовалась, и совсем перестала ездить на родину. Уже пять лет как не езжу, самое большее — два дня в год. И эти два дня провожу безвылазно на улице Акации. Марсель с Каськой из жалости прилетают со мной, но я позволяю им заниматься в Варшаве тем, чем хотят. Сама несу свой крест.

Я огляделась в поисках официанта и жестом подозвала его. Марсианину удалось наконец поставить свою «хонду» на тротуаре, он снял с себя часть космического облачения и оказался молоденькой стройной блондиночкой. «Хонду» немедленно с большим энтузиазмом обсикал очаровательный сеттер, на поводке ожидающий со своей хозяйкой зеленый свет. Я подумала: если бы это была не хозяйка, а хозяин, бедного песика наверняка бы лишили возможности осуществить свою натуральную потребность исключительно из‑за блондиночки.

— Ну, настолько‑то подлой ты можешь быть, — милостиво разрешила я. — Такой вид подлости даже одобряю. Если я правильно понимаю, у мамули имеются средства на житье?

— Нам бы всем хватило половину того, что у нее имеется. От дедушки с бабушкой у нее много осталось. — Пожала плечами Лялька.

— А Миська что?

— Отбивается. Пока ее дети были маленькие, я ничего не говорила, но теперь могла бы хоть изредка… Ну да мамуля с ней запросто справится, у нее знаешь какая пробивная сила? Ох, разболталась я что‑то, но на душе полегчало. Впрочем, насколько я помню, у тебя в данной области всегда были весьма революционные взгляды, потому я, видно, и позволила себе облегчить перед тобой душу. Погоди, сколько уже?..

Официант поставил перед нами новые бокалы с вином. Лялька добралась до часиков.

— О, еще успею. Поеду на метро, отсюда всего минут восемь. А мы с тобой не сообразили, надо было сразу заказать целую бутылку вместо того, чтобы с бокалами канителиться. Кажется, именно от тебя я когда‑то услышала о тех одиноких людях, которых никто не ждет…

— Ненавижу пиявок, — спокойно и рассудительно пояснила я. Это только так казалось, что ни с того ни с сего. — Считаю их самим омерзительным видом фауны.