Не знаю почему, но я невзлюбил Прошку с первого дня, и, наверное, не только за чрезмерную потливость — от него всегда разит, как от лошади после скачек. Он чувствует мое отношение и меня ненавидит. При случае, не задумываясь, всадит пулю в затылок, но пока мы как каторжники, скованные одной цепью. А вонь и пот — это лицо войны, а еще блохи, тиф, дизентерия, сифилис. Ведь большую часть времени нам приходится не сражаться, а то идти вперед, то отступать, жить в собачьих условиях, жрать что попало; набивая брюхо, помнить, что завтра, может, придется жить впроголодь; спать вполглаза и никогда полностью не раздеваясь. Опасность подстерегает всюду — красные нас теснят, а черные, зеленые, всевозможные батьки сельского масштаба — сегодня союзники, а завтра могут напасть, захватить врасплох и поставить к стенке.
Жизнь состоит из случайностей, которых море, а мы лишь щепки, и нас бросает то туда то сюда. А искать закономерности в случайностях — неблагодарное дело. Только здесь понимаешь надуманность и искусственность построений Ницше, Шопенгауэра, которых читал взахлеб в студенческие годы. Волюнтаризм — это лишь словоблудие, от нас ничего не зависит. А может, дело лишь во мне? «Бог умер», — провозглашает Ницше, а жив ли я?
Будучи в университете приверженцем революционных идей, с одобрением встретив падение царизма, я в результате нелепых обстоятельств жизни, главным образом, вследствие своего дворянского происхождения, оказался в Добровольческой армии, которая борется за возрождение монархии, за цели, чуждые мне. А что мне оставалось делать, когда я оказался между жерновами, которые готовы были стереть меня в порошок? Выбор за меня сделали красные: только из-за происхождения определили в заложники, а на мои взгляды им было наплевать, как и на то, что я был исключен из университета накануне выпуска за открыто высказываемые взгляды и материальную поддержку рабочих кружков, руководимых эсерами. Лишь то, что вскоре наш небольшой городок был взят Добровольческой армией, спасло меня от расстрела.
В прошлом мне казалось, что источник всех бед — царизм, а когда рухнули вековые устои, то выяснилось, что я беды еще не знал! А причина всех несчастий — идеалисты, которые, маня светлым будущим, вызывают к жизни силы Зла, окрашивающие все в черный цвет. В стране разруха, анархия, человеческая жизнь стала разменной монетой. А я, вместо того чтобы копаться в старинных фолиантах, захваченный вихрем хаоса, несу смерть. Если Бог поможет мне пережить все это, то я обязательно вернусь к исторической науке, так как уже сделал для себя вывод: историк не должен иметь политических убеждений, а быть беспристрастным и не руководствоваться накопившимися обидами или чужими желаниями.
Вдруг тишина сельской ночи, до этого нарушаемая лишь ленивым побрехиванием собак, взорвалась грохотом ручных гранат, сухой дробью винтовочных выстрелов и безжалостным стрекотом пулемета. Я в панике выскочил во двор, дрожащими руками оседлал своего Вороного и пустился вскачь по пустынной улочке туда, где слышалась перестрелка. Похоже, враг атаковал нас внезапно, непостижимым образом просочившись в село мимо выставленных постов, воспользовавшись нашей самонадеянностью. Нашей? Нет, моей! Ведь я командир! Какой, к черту, командир — недоучившийся студент-историк! Вот Воробьев бы этого не допустил!
Раздались крики за изгородью: «Вон их командир. Вали коня, ребята! Взять живым!» Вслед послышались выстрелы, и я перелетел через споткнувшегося Вороного и грохнулся на землю. Сильный удар привел меня в беспамятство, пришел я в себя уже обезоруженным, в порванном френче с сорванными погонами, со связанными руками. Рядом с собой я увидел пребывающих в столь же плачевном состоянии полтора десятка моих бойцов и среди них Прошку, который теперь старался держаться от меня подальше. Мы находились под прицелом «максима», установленного на тачанке, рядом с ней стояли два новеньких «льюиса» — трофеи, добытые у нас.
Это были явно не регулярные войска: бородатые мужики, одетые кто во что горазд, но хорошо вооруженные. Вперед вышел молодой мужчина в офицерском френче без погон, с небольшой вьющейся бородкой, и стал говорить, слегка шепелявя и весьма заумно. По голосу я его и узнал.
— Встать! Я буду немногословен: самое дорогое у человека — это жизнь, а у вас есть все шансы с ней распрощаться, но господин наказной атаман, пардон, товарищ атаман, дает вам шанс остаться в живых. Кто хочет остаться в живых — сделать шаг вперед!
Как и можно было ожидать, вперед вышли все.
— Степан! — окликнул я его по имени.
Он внимательно на меня посмотрел и, похоже, узнал.
— А, золотопогонная дворянская сволочь очнулась! — бросил он, подошел ко мне и отвесил хлесткую пощечину.
— Этого надо будет допросить, а потом в расход. Без вариантов. Пока пусть здесь побудет, в сторонке. — Затем он продолжил речь: — Но должен разочаровать: в живых останутся не все — за всё надо платить. Может, кто хочет добровольно умереть? Или укажет на тех, кто этого достоин? Кто рьяно стрелял в нашего брата крестьянина или прислуживал золотопогонным?
Послышались крики, спор, чуть до драки не дошло.
— Молчать! — сорвался на крик мой бывший однокурсник Степан. — Используем опыт древних римлян. Становись в одну шеренгу по росту!
Началось небольшое столпотворение, но вскоре все построились.
— Рассчитайсь на первый-третий, и каждый третий — выйти из строя!
Из строя выходили с обреченным видом — догадываясь, что их ожидает. Один из них, Федорчук, не выдержал, упал на колени, стал есть землю, молить, чтобы позволили ему остаться в строю. Его место занял стоявший за ним Данилин, в империалистическую награжденный полным Георгием, наиболее опытный боец в эскадроне. Он был хмур и не нарекал на то, что занял чужое место в строю смерти.
— А теперь, оставшиеся, рассчитайсь на первый-второй и выйти из строя вторым номерам! — Когда команда была выполнена, Степан сообщил: — Пойду посоветуюсь с госпо… товарищем атаманом, а заодно допрошу эту золотопогонную сволочь!
Меня отконвоировали в одну из изб. В горнице было пусто, на столе стояла крынка молока, рядом лежала большая горбуха житного хлеба.
Конвоиры вышли и оставили меня наедине со Степаном.
— Здравствуй, Петр. — Степан обнял меня, удивив этим больше, чем пощечиной.
— Не могу ответить тебе тем же — у меня связаны руки.
— Извини за пощечину — ты же меня понимаешь, — тяжко вздохнул Степан. — Развязать тебя тоже не могу. Всюду глаза да уши — а товарищ атаман, чуть что заподозрит, не раздумывая, поставит к стенке. Присаживайся. — Он придвинул мне табурет, на другой уселся сам.
— Вы за кого? Кто атаман?
— Петр, извини, но здесь вопросы задаю я… Мы за себя. Центральная власть нам ничего не дает и дать не может, вот мы и организовали у себя республику, куда вошло семь сел. Я министр внутренних дел.
— Ты после университета здорово продвинулся, — не удержался я от иронии.
— Не завидуй — это большая ответственность. Например, что мне с тобой делать?
— И так понятно — к стенке золотопогонника!
— А как же наши совместные студенческие годы, наше братство, учрежденное на Владимирской горке, мечты о светлом будущем?
— Вот во имя этого светлого будущего ты меня и поставишь к стенке.
— Да, положение… Позволить тебе бежать я не могу… — Степан, поднявшись, стал нервно ходить вдоль стола. — А решать надо быстро… Ладно, приму удар на себя — атамана уговорю. Только ты меня не подведи! Башкой рискую!
Мы вышли из избы и вернулись к тому месту, где понуро стояли три шеренги унылых пленных, ожидавших своей участи. Вокруг столпились немногочисленные обитатели деревни: женщины, дети, а также несколько безногих инвалидов войны в шинелках и на костылях.
Степан огласил решение:
— Вторая и третья шеренги остаются жить, первая — в расход!
Раздался вой Федорчука, который остался в первой шеренге и попытался повторить свой трюк по спасению, но толстый краснолицый мужик, обликом напоминающий продавца из мясных рядов, принялся его «уговаривать» ручищами и ножищами. Вскоре тот лежал на земле с окровавленным лицом и лишь тихонько скулил. А Степан обратился к помилованным: