***
Если мне и дано успокоиться —
сами знаете, где и когда.
«Перемелется». «Хочется-колется».
«Постарайся». «Не стоит труда».
В измерении, где одинакова
речь борца и бездомного, где
стынет время хромого Иакова,
растворяясь в небесной воде,
еще плещется зыбкая истина,
только приступ сердечный настиг
чайку в небе… La bella e triste. На
океан, на цикаду в горсти
месяц льет беспилотный, опаловый
свет, такой же густой, как вчера.
Сколько этот орех ни раскалывай —
не отыщешь, не схватишь ядра…
И шумят под луною развалины,
пахнет маслом сандаловым, в дар
принесенным. «Как ты опечалена».
«А чего ты еще ожидал?»
«Не сердись». Мне и впрямь одиноко,
как бывает в бесплодном труде
не пророку — потомку пророка,
не планете — замерзшей звезде…
***
Когда кажется слишком жесткой кровать, и будильник сломался, или
вдруг наручные начали отставать (а раньше всегда спешили),
и не в силах помочь ни новый завод, ни замена батарейки,
а на дне кармана внезапно блеснет монеткою в три копейки
(встрепенись, нумизмат, конопатый пострел!) жалкое прошлое — бей тревогу.
Все это значит, что ты постарел, что, выражаясь строго,
виноват (и не в силах уснуть) перед Богом — Бог с ним, но и перед
самим собой — и пора навостряться в путь, в который никто не верит.
Все это значит, что мир обогнал тебя, что в озябшей сухой ладони
не аммонал, а веронал, что вряд ли улыбчивый ангел тронет
тебя за плечо в мартовской тишине ночной, чтобы в восторге
беспричинном взглянуть за окно, где привкус лимонной корки
в морозном небе, арабская вязь, и планеты бессонные, сторожевые
проповедуют липам и тополям, смеясь, искусство жизни впервые.
А еще это значит, что циферблат — не лицо, а лишь круг —
ну о чем ты подумал? — ада.
И на стрелки уставясь, переводя их назад, ни о чем его не проси. Не надо.
***
Каждое солнце — атом, но и каждое сердце — стон.
И поэтому черномраморным вечером, на излете хмеля,
наступает время, — вздрагивая, холодея, — размышлять о том,
что происходит на самом деле
после дня рождения (развеялся и погас
звон стаканов). Царь творенья, кряхтя, на четвереньках ловит
настырную крысу. То есть время фантомных зачатий, час
то незваных мучений совести, то ускользнувшей в небытие любови.
Тихо. Только полено сосновое в печке взрывается и трещит.
Хорошо говорить с огнем — вероятно, честнее этого друга
не бывает. Что с тобою, провидец? Зачем твой сыромятный щит
с головой Горгоны отброшен в паучий угол?
Наступает время сбора камней, из которых я каждый взвешу,
время замеса глины для табличек, каждая из которых могла бы
рассказать, как Энкиду, прикасаясь к руке Гильгамеша,
рыдал: «Не рубил я горного кедра, не умертвлял я Хумбабу»,
время вступать в неосвященный храм, где — недостойны, случайны —
сумерки жизни плещут неявным пламенем (а шторы давно закрыты),
исполненным нечитаемой и заиндевевшей тайны,
как грошовый брелок для ключей из письменного гранита.
***
Когда зима, что мироносица,
над потемневшею рекою
склонясь, очки на переносице
поправит мертвою рукою,
и зашатается, как пьяница
заблудший по дороге к дому,
и улыбнется, и приглянется
самоубийце молодому —
оглядываясь на заколоченный
очаг, на чаек взлет отчаянный,
чем ты живешь, мой друг отсроченный,
что шепчешь женщине печальной?
То восклицаешь «Что я делаю!»,
то чушь восторженную мелешь —
и вдруг целуешь землю белую,
и вздрагиваешь, и немеешь,
припомнив время обреченное,
несущееся по спирали,
когда носили вдовы черное
и к небу руки простирали
***
Так вездесущая моль расплодилась, что и вентилятор не нужен,
Так беспокойная жизнь затянулась, что и ее говорок усталый
стал неразборчив, сбивчив, словно ссора меж незадачливым мужем
и удрученной женою. Разрастаются в небесах кристаллы
окаменевшей и океанской. К концу десятого месяца
римского года, когда католики празднуют рождество
Искупителя, где-то в Заволжье по степным дорогам носится, бесится
бесприютная вьюга, и за восемь шагов не различишь ничего,
и ничего не захватишь, не увезешь с собою, кроме замерзших болотных
огоньков, кроме льда, без зазоров покрывающего бесплотные своды
воображаемой тверди, кроме хрупкой любви. Всякое слово — отдых
и отдушина. Где-то в метели трудится, то есть молчит, белобородый
Санта-Клаус, детский, незлой человек, для порядка похлестывая говорящего
северного оленя, только не знаю, звенит ли под расписной дугой
серебряный колокольчик, потому что он разбудил бы зимующих ящериц
и земноводных, да и утомленных елкою сорванцов-баптистов. Другой
бы на его месте… «Прочитай молитву». «В царство степного волка
и безрассудной метели возьми меня». Вмерз ли ночной паром
в береговой припай? Снежная моль за окном ищет шерсти и шелка,
перед тем, как растаять, просверкав под уличным фонарем.