7

А потом в дальнем углу подвала мы нашли принадлежавшее ее отцу, писателю Эльдаду Рубину, старое, с истрепанными подушками, инвалидное кресло на покрытых резиной колесах. Ярдена усадила меня в него и катала по подвалу взад-вперед, от лестницы до сваленных в кучу мешков, от полок с маринованными овощами до книжных штабелей, громоздившихся в глубине. Со смехом толкала она перед собою кресло, в котором я сидел, приговаривая:

— Теперь я могу сделать с тобой все, что только пожелаю.

Я тоже смеялся и спрашивал, что же пожелает она сделать со мной. Ярдена ответила, что хочется ей убаюкать меня, чтобы я уснул и спал здесь сладчайшим сном подземелий.

— Спи, — сказала она, — спи спокойно.

И была в ее голосе какая-то сладкая горечь, когда произносила она это краткое «спи». А потом она стала напевать мне старую колыбельную песню, которую я не слышал со дней моего детства. Странная такая колыбельная: о выстрелах и погромах в ночи, об отце, попавшем под обстрел, о маме, которая вот-вот выступит в дозор, чтобы охранять поселение. «В Тель-Йосефе пылает гумно, из дома в Альфе дым валит, только мой милый не плачет давно, мой сладкий глазки закрыл и спит». Эта колыбельная весьма подходила дому, в котором мы находились, особенно этому подвалу и Ярдене, все так же возившей меня по всему подвалу. Время от времени она медленным, осторожным движением проводила ладонью по голове моей, по лицу, нежно прикасалась пальцем к моим губам, так что я и вправду начинал чувствовать какую-то приятную усталость, разливающуюся по всему телу. Мне очень хотелось смежить веки, но некое ощущение приближающейся опасности пересиливало дрему, мешая мне уснуть. Подбородок мой опустился на грудь, мысли блуждали, возвращаясь к незнакомке, которую увидел я у обелиска в запущенном садике за Домом культуры. Я представлял себе эту странницу в костюме, больше подходящем для путешествия в Альпах, и причудливой шляпе со множеством булавок и пряжек, и как она вперила в меня взгляд, исполненный презрения, а потом, когда я отошел подальше и оглянулся, растаяла, словно ее никогда и не было.

Куплю этот дом, за любую цену, решил я, окутанный сладкой дремой. Куплю и разрушу до основания, хотя всем сердцем своим прикипел нему. Почему-то во мне жила уверенность, что дом этот должен быть разрушен, пусть даже он из последних и вскоре не останется в деревне Тель-Илан ни одного дома, построенного теми, кто пришел сюда первым.

Босоногая Ярдена поцеловала меня в голову и, оставив в кресле на колесах, удалилась на цыпочках, словно танцевала сама с собою. Она поднялась по лестнице и вышла, взяв фонарь и закрыв за собой дверь. А я оставался в кресле на колесах, погруженный в глубокий покой, и знал, что все хорошо и мне некуда спешить…

ОЖИДАНИЕ

1

Тель-Илан — старинная деревня, которой исполнилось уже сто лет, — окружена плантациями цитрусовых и фруктовыми садами. На западных склонах холмов простираются виноградники. За дорогой, ведущей в деревню, выстроились рядами миндальные деревья. Черепичные крыши утопают в густой зелени.

Некоторые из обитателей Тель-Илана все еще занимались сельским хозяйством, прибегая к помощи иностранных рабочих, ютившихся во времянках на задних дворах. Но часть жителей деревни уже передали в аренду свои хозяйства и зарабатывали тем, что сдавали комнаты отдыхающим, содержали художественные галереи и модные бутики, а кое-кто работал в городе.

Два ресторана для утонченных гурманов открылись в центре деревни, а еще винный погребок, где дегустировались вина местного производства, и магазин с аквариумами золотых рыбок. Один из жителей создал небольшое предприятие, производившее мебель в старинном стиле. По субботам деревню наполняли гости: одни приезжали вкусно поесть, другие — в поисках вещей редких, качественных и недорогих.

При этом каждую пятницу после полудня деревня пустела: все жители укладывались отдыхать за закрытыми жалюзи.

Бени Авни, председатель поселкового совета Тель-Илана, худой, высокий и сутулый, одевался несколько небрежно; длинный, чересчур широкий свитер делал его неуклюжим. Шагал он упрямо, чуть подавшись вперед, словно при ходьбе рассекал встречный ветер. У него было приятное лицо с высоким лбом и мягкими губами. Карие глаза смотрели внимательно, с любопытством, словно говорили: я уважаю тебя и хотел бы, чтобы ты рассказал мне о себе побольше, но я умею отказывать, причем так, что получивший отказ этого и не почувствует.

Однажды в феврале, в час дня, в пятницу сидел Бени Авни один в своем кабинете в здании поселкового совета и отвечал на письма жителей. Все сотрудники его уже отправились по домам отдыхать, потому что в этот день совет закрывался в двенадцать. У Бени Авни был такой обычай: в пятницу, когда все разойдутся, посвящать послеполуденные часы ответам на личные обращения. Осталось еще два или три письма, а потом он собирался идти домой пообедать, принять душ и поспать до вечера. Сегодня, в канун Субботы, Бени Авни и его жена Нава приглашены были на вечер хорового пения. В деревне Тель-Илан, как и во всем Израиле, любили издавна укоренившийся обычай — собраться и петь хором песни, старые и новые. На сей раз всех пригласило семейство Левин, Далия и Авраам, их дом стоял в конце переулка Маале-Бейт-ха-Шоэва.

Бени Авни все еще сидел и от руки писал ответы на последние письма, когда кто-то неуверенно постучался в дверь его кабинета. Комнату эту Бени занимал временно (в доме поселкового совета вот уже несколько месяцев шел ремонт), поэтому были здесь только письменный стол, два стула да этажерка с папками. Бени Авни произнес: «Войдите» — и оторвал глаза от бумаг. В комнату вошел парень-араб Адаль, студент, возможно бывший, который жил и работал в доме Рахель Франко на краю деревни, у стены кипарисов возле кладбища. Бени узнал его, тепло улыбнулся и, по-доброму взглянув, предложил:

— Садись.

Адаль, невысокий и худой парень в очках, продолжал неуверенно топтаться в двух шагах от стола председателя поселкового совета. Он почтительно склонил голову и извинился:

— Я наверняка мешаю. Ведь рабочий день давно закончился.

Бени Авни сказал:

— Неважно. Садись.

Адаль, слегка поколебавшись, присел на краешек стула, не опираясь на спинку, и произнес:

— Значит, так. Ваша жена увидела меня, когда я шел в сторону центра, и попросила по пути передать вам кое-что. Точнее, письмо.

Бени Авни протянул руку и взял у Адаля письмо.

— Где ты ее встретил?

— У парка Памяти.

— В какую сторону она шла?

— Не шла. Сидела на скамейке.

Адаль встал со своего места и, поколебавшись, спросил, не нужно ли от него еще чего-нибудь. Бени Авни улыбнулся и ответил, пожав плечами, что ничего не нужно. Адаль поблагодарил и вышел, ссутулившись.

Бени Авни расправил сложенную записку и нашел там четыре слова, написанные круглым спокойным почерком Навы на листке, вырванном из записной книжки, которая всегда лежала на кухне: «Не беспокойся обо мне».

Эти слова привели его в крайнее изумление. Всегда, изо дня в день, она ждет его к обеду. Он приходит к часу, а она, учительница начальной школы, освобождается уже к двенадцати. Даже после семнадцати лет брака Нава и Бени все еще любили друг друга, но в повседневной жизни почти всегда проявляли в отношении друг к другу вежливость, разбавленную каким-то сдержанным раздражением. Ей не нравилась его общественная деятельность, вовлеченность в проблемы поселкового совета (эти проблемы доставали Бени и дома), и она с трудом принимала демократическую сердечность, которую он без разбора щедро изливал на каждого. Ему же несколько надоела ее восторженная преданность искусству и увлеченность маленькими скульптурками из глины, которые она лепила и обжигала в особой печи. Запах пережженной глины, который иногда исходил от ее одежды, был ему неприятен.

Бени Авни позвонил домой и ждал, пока телефон прозвонит восемь или девять раз, прежде чем согласился сам с собою, что Навы и впрямь нет дома. Странным казалось ему то обстоятельство, что Нава вышла из дома именно в тот час, который всегда предназначен был для обеда, и еще более странно, что она послала ему записку, но не потрудилась написать ни куда пошла, ни когда вернется. Записка эта представлялась ему несуразной, да и посланец выглядел странно. Но никакого беспокойства он не ощутил. Они с Навой обычно обменивались друг с другом короткими записочками, оставляя их под цветочной вазой в гостиной, если уходили из дома без предупреждения.