Широкая кровать стояла под окном, и две небольшие тумбочки располагались у изголовья справа и слева. Пол покрывал ковер, и я, сняв обувь и носки, стоял на нем босиком. Ковер был толстый, ворсистый. Его прикосновение к ступням моих босых ног было мягким и странным. Лучом фонарика я осветил кровать и увидел несколько подушек поверх коврового покрывала. На мгновение показалось, что на первом этаже подо мной сейчас запели «Услышишь ли ты меня, далекий мой», но я не был уверен в том, что слышали мои уши, как и в том, что видели мои глаза в дрожащем свете фонаря. Ибо в комнате происходило какое-то медленное непрерывное движение, словно кто-то огромный, тяжелый и сонный шевелился в одном из углов или проползал мимо на четвереньках, перекатывался, свернувшись в клубок, между тумбочкой и закрытым окном. На первый взгляд, только дрожащий фонарик создавал эту иллюзию, но я чувствовал, что и за моею спиною, там, где царила полнейшая темнота, тоже происходит медленное шевеление. Откуда и куда — этого я не знал.

Что я здесь делаю? На этот вопрос у меня не было никакого ответа, и все-таки я знал, что именно сюда, в эту заброшенную спальню, хотел добраться с самого начала вечера, а возможно, еще и задолго до того. Вдруг я услышал собственное дыхание и пожалел, что оно ранит тишину. Ибо влажная тишина наполнила воздух, потому что дождь прекратился, и ветер унялся, и на первом этаже вдруг прекратили петь. Быть может, наступило время сыров и вина. Я не хотел ни сыров, ни вина. У меня больше не было никаких причин поворачиваться спиной к отчаянию. И я опустился на четвереньки, прямо на ковер у подножия кровати, приподнял чуть-чуть покрывало, застилавшее постель, и направил бледный луч света в темное пространство между ножками кровати, пытаясь хоть как-то его прощупать.

В МЕСТАХ ИНЫХ, ВО ВРЕМЕНА ИНЫЕ

Каждую ночь над зеленым болотом поднимаются ядовитые пары. Сладковатый запах гниения растекается между нашими хижинами. Все, что сделано из железа, ржавеет здесь за одну только ночь; заборы рассыпаются, зацветая сыростью; плесень пожирает стены; солома и сено чернеют от влажности, словно после пожара. Комары кишат повсюду, комнаты наши полны насекомыми, летающими и ползающими. Всякие вредители подтачивают мебель, грызут деревянные заборы и даже черепицу. Сама земля, булькая, пускает пузыри. Дети наши болеют каждое лето: нарывы, язвы, экзема, гангрена… Старики умирают от атрофии дыхательных путей. Трупный смрад исходит от живых. Многие здесь с изъянами: зоб, скрюченные колени, искривленные лица, сочащаяся слюна, а то и психические отклонения. И это потому, что потомство тут производят брат с сестрой, сын с матерью, отцы с дочерями своими.

Я, который был послан сюда двадцать или двадцать пять лет тому назад Управлением по поддержке неблагополучных районов, все еще продолжаю изо дня в день выходить с наступлением вечерних сумерек и опрыскивать дезинфектантами болотную воду. Я продолжаю раздавать настороженным жителям хинин и карболовую кислоту, сульфаниламиды, кожные мази и средства, уничтожающие паразитов. Я проповедую идеи отшельничества, аскетизма и безбрачия, говорю о гигиене, распределяю среди населения хлорный раствор и ДДТ для борьбы с насекомыми. Я все еще держусь; я дождусь наконец посланца, отправленного мне на смену; и, возможно, он будет моложе меня и сильнее духом…

А пока я и фармацевт, и учитель, и нотариус, и арбитр, и санитар, и архивариус, и ходок по общественным делам, и миротворец, третейский судья в спорах и раздорах. До сих пор они при встрече со мной в знак почтения снимают истрепанные шапки, прижимая их к груди, почтительно кланяются и обращаются ко мне в третьем лице. До сих пор они раболепствуют передо мною, хитровато улыбаясь беззубыми ртами. Но все более и более я сам вынужден льстить им и лебезить перед ними. Я вынужден закрывать глаза, приспосабливаться к их верованиям, не замечать нагловатых ухмылок, сносить запахи их тел, их сквернословие, проявлять сдержанность, видя разврат, блуд, распущенность, заполонившие всю деревню. Самому себе я признаюсь, что почти никакой власти в моих руках не осталось. Авторитет мой постепенно исчезает. Сохранились лишь жалкие остатки моего влияния, которое я поддерживаю хитростью, сладкими речами, вынужденной ложью, туманными предостережениями и мелким подкупом. У меня нет иного выхода: необходимо продержаться еще какое-то время, еще немного — пока не прибудет посланец, который сменит меня. Тогда я встану и уйду отсюда навсегда или, напротив, займу пустую хижину, приведу туда какую-нибудь крестьянскую пышнотелую девушку и осяду здесь.

Перед моим прибытием сюда четверть века тому назад эти места посетил однажды правитель края. Окруженный огромной свитой, он пробыл здесь около часа или двух, приказал немедленно повернуть русло реки, чтобы осушить болото, источник болезней. С правителем прибыли офицеры, делопроизводители, землеустроители, священнослужители, юрист, певец, официальный историк, один или два интеллектуала, астролог и представители шестнадцати секретных служб. Правитель продиктовал свои команды: «Копать. Повернуть. Осушить. Вырвать с корнем. Очистить. Изменить русло. Перевернуть. Устранить. Модернизировать. Открыть здесь новую страницу».

Ничего не произошло с тех пор.

Кое-кто утверждает, что там, за рекой, за лесами и горами, сменилось несколько правителей: один смещен с должности, другой побежден, третий оступился, четвертый убит, пятый сел в тюрьму, шестой ослеп, седьмой сбежал или уснул. Здесь же все как было всегда, так и осталось: старики и младенцы продолжают умирать, молодые рано стареют. Население деревни, согласно моим осторожным записям, постепенно уменьшается. Из таблицы, которую я составил и повесил над своей кроватью, следует, что к середине столетия не останется здесь ни единой живой души. Кроме насекомых и пресмыкающихся.

Дети, правда, рождаются здесь в огромном количестве, но большинство из них умирает в младенчестве. И это почти не вызывает более сожаления. Парни убегают на север. Девушки выращивают в густой грязи свеклу и картофель, беременеют в двенадцатилетнем возрасте и уже в двадцать лет увядают у меня на глазах. Бывает, что вожделение, вдруг выйдя из берегов, охватывает всю деревню, выплескивается ночной оргией в свете костров, сложенных из пропитанных влагой деревьев. Все теряют голову: старики спариваются с детьми, здоровые — с калеками, люди — со скотиной. Подробности я не могу сообщить, потому что в такие ночи запираюсь в своей хижине, которая служит еще и аптекой, наглухо закрываю рассыпающиеся деревянные ставни, задвигаю засов на двери и кладу заряженный пистолет под подушку — мало ли что им может взбрести в голову?

Но подобные ночи случаются здесь не так уж часто. На следующий день они встают в полдень, потрясенные, со слезящимися глазами, и покорно ковыряются с рассвета до самой ночи в болотистой почве своих участков.

Дни стоят раскаленные. Наглые блохи величиной с монету налетают на нас и, кусая, издают этакое верещанье, резкое и омерзительное. Работа в поле, несомненно, сущая каторга. Свеклу и картофель выдергивают из раскисшей грязи. Почти все плоды тронуты гнилью, но, несмотря на это, их едят здесь сырыми либо сваренными в этакой вонючей похлебке.

Два сына могильщика бежали за холмы и пристали там к шайке контрабандистов. Две женщины, их жены, вместе с детьми перешли жить в хижину их младшего брата, еще подростка, ему и четырнадцати не исполнилось. Что же до самого могильщика, молчаливого, широкого в кости горбуна, то он решил, что молчать не будет. Но недели и месяцы прошли в полном молчании, а потом и годы миновали. В один прекрасный день могильщик тоже перешел жить в хижину младшего сына. И родилось там множество детишек, но никто не знал, потомки ли они беглых братьев, заглядывавших иногда на час-другой в деревню, или вышли из чресл брата-подростка, самого могильщика либо его престарелого отца. Так или иначе, но большинство этих младенцев умерли в первые же недели после рождения. В эту хижину, бывало, наведывались по ночам другие мужчины, а также несколько слабоумных перезрелых девиц, ищущих крышу над головой, мужчину, убежище, младенца или просто пищу.