Она слышит, как за стеной отец разговаривает по телефону. Его голос вызывает у нее слезы. Она пытается подавить их. Она не хочет плакать при нем, а хочет поговорить с ним. Больше, чем помощи, она ждет от него отзывчивости. Это у него легче найти, чем у матери, потому что и он беспомощен.

Мать принадлежит к числу людей, по-своему совершенных, и совершенство это дает им право жить в ладу с самими собою. Покой и уверенность, которые они излучают, правда, греют, но делают собственное несчастье еще ощутимей, потому что около них особенно чувствуешь, чего тебе не хватает. Отец же, напротив, часто производит такое впечатление, будто он тоже еще страдает от болезни, называемой молодостью. Он еще ни от чего не огражден, его еще все может ранить. Исповедуясь ему, едва ли получишь совет, но это утешение, если он скажет: «Я знаю, я понимаю, со мной бывает то же самое».

Она вытирает слезы, хочет встретить его с достоинством, пытается казаться спокойной. Хочет, разговаривая, освободиться от внутреннего гнета. Но все происходит иначе, чем она себе представляла.

Когда он появляется в дверях и изумление по поводу ее прихода мгновенно отступает перед тревогой за нее, она вдруг вспоминает о нем самом и на вопрос: «Что случилось?» — отвечает ложью:

— Я хотела узнать, закончил ли ты.

— Что именно? — спрашивает он еще сдержанно, но сразу же принимая ее предложение говорить о нем, рисует ситуацию коротко и откровенно.

Почти как облегчение собственного сердца, ее утешает сознание, что отцу так отрадна возможность говорить о своих заботах. Не только потому, что это отвлекает ее и чужая печаль уменьшает собственную, но и потому, что доверие делает Корнелию выше на голову. Оттого что отец говорит с ней как с равной, она и становится равной ему.

— Ты ни в коем случае не должен поступать, как люди, которые ни о чем другом, кроме как о покупке машины, не думают, — говорит она.

— А ты знаешь таких людей? — спрашивает он с улыбкой и испытующе глядит на нее.

— Да, — говорит она вскользь. — И с тех пор задаюсь вопросом, не объясняется ли тем, что бытие определяет сознание, также и закономерность оппортунизма.

— Ты забываешь о диалектическом взаимодействии, — говорит отец, все еще улыбаясь. — Если уж цитировать, то и слова об идее, которая становится материальной силой.

— Во всяком случае, тем, у кого уже есть машина, иметь идеалы легче

— У людей, о которых ты говоришь, нет идеалов, они только делают вид, будто у них есть идеалы.

— А у тебя? — спрашивает дочь и пугает этим вопросом отца. — Что станет с твоими идеалами, если ты выступишь с речью?

— Ты только высказываешь вслух то, о чем я и сам не перестаю себя спрашивать.

— Как же ты отвечаешь себе?

— Новыми вопросами, например таким: что будет, если люди начнут отказываться выполнять поручения.

— Тогда у нас будет анархия, отвечаешь ты себе и получаешь алиби, но оно подтасовано, потому что вопрос надо ставить так: что будет, если все люди, которые знают, что хорошо и что плохо, будут поступать плохо, потому что повиноваться удобнее, чем отстаивать хорошее.

— Остается еще выяснить, действительно ли они знают, что хорошо и что плохо.

— Иные для того и задают вопросы, чтобы не отвечать самим.

— Вопросы — это ступеньки, ведущие к истине.

— Но ты ведь твердо знаешь, что о книге Шустера можешь судить вернее, чем те, кто собираются вознести ее до небес.

— Существуют еще и обязанности, и их надо выполнять.

— Обязанности! Я ненавижу это слово, потому что оно звучит и тогда, когда правит малодушие. Существуют обязанности и перед самим собой. Кстати, и отцовские обязанности.

— Конечно, — говорит Тео, сразу же (с облегчением) чувствуя, что девочка хочет перейти от его проблем к своим. Несмотря на недостаток времени, он идет ей навстречу. — Почему ты заговорила об этом? — спрашивает он, чтобы облегчить ей переход.

Но она уже не в силах воспользоваться мостом, который он строит для нее. Ее глаза наполняются слезами. Она быстро целует его и уходит.

— Желаю удачи! — говорит она в дверях.

— Что у тебя, Корнелия? — спрашивает он.

— Ничего хорошего, — отвечает она. — Но это терпит до вечера.

12

Путь от комфортабельной квартиры до Академии Пауль Шустер с супругой совершают в машине за десять минут. Мысли его за это время проходят сквозь годы. Он вспоминает.

Сегодняшний победитель вспоминает вчерашние поражения. Он творит суд. В одном лице он судья, прокурор и свидетель.

Он дает газ, переключает скорости, включает сцепление, тормозит, соблюдает очередность выезда на перекрестки, следит за светофорами, переходными дорожками и формулирует обвинение. Оно гласит: вы задержали мою победу!

Например, Ирена и Тео — в решающие дни они бросили его. Когда он по-ребячески помешал выходу собственной книги, только Тео был в состоянии вернуть его на путь разума. Но они покинули его. Они отправили его в пустыню, одного, его, который не может быть один.

Свои причины на это Ирена потом облекла в слова. Ее сердце, писала она в письмах, продиктованных нечистой совестью, вырванное из его сердца, должно теперь пустить новые корни у Тео, который, однако, не торопит ее. Она не могла поступить иначе, ибо у Пауля зачахла бы. Во власти его капризов, его ярости, его высокомерия, за стиркой, стряпней, перепечатыванием она отдавалась бы собственным душевным порывам только в воспоминаниях о немногих светлых днях ее ранней любви — и все это, чтобы ради какой-то химеры стать средством для достижения сомнительных целей, жертвой воображаемого величия.

Потерять человека человеку больнее всего. И узнав однажды любовь и дружбу, жить без них уже нельзя. Отчаяние из-за собственной глупости усугубляется, если переносить его наедине с собой. Правда, надежда может жить и на самом скудном пайке, но и страх это может. И часто надежду трудно отличить от близорукости. Он долго надеялся на возвращение Ирены. Она должна была принести себя в жертву во имя великой задачи. Он ведь тоже жертвовал 'собой ради нее, нет, он принес бы себя в жертву, если бы Ирена или кто-то другой пришел и делом перечеркнул слова о воображаемом величии.

Но Ирена не пришла. Никто не пришел. Значит, обвиняемые — все? Конечно, о нем заботились. Когда он был в деревне, приходил рыбак, чтобы купить его рабочую силу, бургомистр — чтобы сделать из него своего преемника. Когда он был в Берлине, приходил торговец углем, потом служащая Союза писателей, завлекавшая его в объединение молодых авторов.

Месяцами он работал рыбаком, неделями — бургомистром, поденно — разносчиком угля, по субботам посещал объединение. Здесь он учился не писать, а дискутировать о написанном, узнавал, что печатают, а что нет, где можно навести справку, какой должна быть литература. Он делал это, усваивал то, что понимал, но не находил возможности установить связь между тем, что читал, и тем, что писал. После этого он долго не писал. В деревне ему было скучно. Он ненавидел ее, живя в ней, и тосковал по ней вдалеке от нее. Берлин он всегда ненавидел. Огромные города делали его маленьким. Берлин будил жажду признания и внимания и не утолял ее. Пауль постоянно искал причин своей литературной бесплодности и на сей раз нашел их в своем малом запасе слов. С тех пор его мучило, что обозначить словами он может не все. Миллионы предметов, живых существ, понятий, которые он не мог обозначить, обступали его, как угроза. Глядя на автомобильный мотор или на июньский луг, он порой доходил до безумия. Он собирал слова, как другие собирают марки, заводил картотеки, рылся в словарях — и быстро устал, капитулировал. Снова пытался удобрить ростки своего ума алкоголем, но всходили лишь бледные, дикие побеги. Бросался под прессы ночных пирушек, искал острых ощущений, приключений в обеих частях Берлина, рыл с молодежными бригадами канавы в болотистых местах, был пловцом-спасателем, смотрителем купален и постоянно возвращался на Августштрассе, потому что, чтобы писать, нужно было время, которое он тратил попусту. Он пользовался успехом у женщин, но чем легче одерживал победу, тем галантнее и холодней становился. Он видел только альтернативу: слава или сумасшедший дом.