В возникшей паузе оба слышат в передней тихие шорохи, шарканье, шелест, шуршанье.

— Что это? — испуганно спрашивает Корнелия.

— Моя любопытная мать, — отвечает он очень громко и зло, и шаги торопливо удаляются. — Приход гостей для нее событие, а девушки еще никогда здесь не бывали.

— Я пойду, — говорит Корнелия и встает.

— Нет, нет, пожалуйста, не уходи! Ты ничего не рассказала о себе. Ты еще учишься в школе?

— Я хотела поступить в институт, — говорит Корнелия и удивляется, что может сказать это без слез. Вот только голос звучит немножко странно, когда она добавляет: — Но из этого ничего не получится, как я сегодня узнала.

— Я бы тоже мог учиться в институте, — говорит он. — Можешь потом посмотреть мои табеля. Но зачем идти в институт? Знаешь, сколько я уже теперь зарабатываю?

Она качает головой, и он, следя за ее реакцией, с несвойственной ему дотоле чуткостью замечает, что хвастовство такого рода на нее не только не действует, но даже как-то разочаровывает ее. И он хочет поскорей переменить тему, хочет вернуться к вопросу о ее планах насчет института, предложить поехать вместе в воскресенье на реку, но не успевает, потому что входит мать.

— У тебя гости? — спрашивает она, даже не пытаясь прикинуться удивленной, и с ходу приступает к расспросам: имя, профессия отца, где живет, образование, возраст. Она разглядывает девушку нескромно, задает ей вопросы беззастенчиво, без всяких околичностей, так, как расспрашивают заблудившегося ребенка.

— А кем вы хотите стать?

— Я хотела изучать философию, но меня не приняли.

— А что вы скажете по поводу того, что Франк хочет покинуть свое предприятие?

По этому поводу Корнелия ничего не может сказать, потому что тот, кто сейчас сидит перед ней, ей уже безразличен и потому что она не в курсе дела.

Ей объясняют. Но она уже не слушает того, что говорят мать и сын, то по очереди, а то и одновременно, сначала обращаясь к Корнелии, потом, когда разгорается спор, только друг к другу.

Корнелия замечает, что она здесь хоть и не лишняя, но вполне заменима. Присутствие третьего лица побуждает обоих говорить не только то, что они думают о существе дела, но и то, что они думают друг о друге. Он, по мнению матери, недотепа, она, по его мнению, деспот.

Корнелия простилась с надеждой найти здесь то, что ей нужно. На совет, а тем более помощь она уже, как только переступила порог этой квартиры, перестала надеяться, но ждала разве что понимания или хотя бы участия. Даже таких вопросов матери, как: «Философия, а что это такое?» или «Это так важно для вас?» — было бы достаточно, чтобы избавить ее от чувства отчаянного одиночества.

— Я уже не ребенок, мама! — говорит он.

Мать сострадательно улыбается, проводит рукой по его волосам и так смотрит при этом на Корнелию, словно говорит: «Вы же видите, какой это ужасно беспомощный мальчик!»

— А зачем тебе, собственно, машина? — спрашивает Корнелия, сразу же настраивая этим обоих против себя.

— Значит, вы тоже за то, чтобы он сдался? — резко спрашивает мать.

— Я за то, чтобы он делал, что хочет.

— Но он не знает, чего хочет!

— Приготовь нам лучше кофе, — говорит Унгевиттер.

— Мне нужно идти, — говорит Корнелия и не поддается попыткам задержать ее.

— Ты придешь еще? — спрашивает Унгевиттер на лестнице.

Она качает головой, едва заметно, словно из последних сил.

— Эта девушка тебе не пара, — говорит мать, притягивая к себе упирающегося сына. — Студентка-философ! А ты видел, как она одета? Без выдумки, без шика!

11

Коллеги доктора Овербека попросили посетительницу, которая не представилась, подождать в библиотеке. Но когда он направляется туда, раздается звонок. Звонит Ирена — из приемной какого-то министерства. Необычно деловым тоном она дает ему понять, что не одна в комнате. Будь он самим собой, он спросил бы: «Кто-то слушает?» — и включился бы в игру. Может быть, даже поддразнил бы ее, спросив, например, любит ли она его еще, на что она ответила бы самым сухим на свете «да» или небрежным «разумеется». Но ему не по себе, и поэтому он отвечает на ее деловитость деловитостью еще более строгой, которую она толкует как враждебность, не понимая, что это и есть информация о его состоянии.

Она хочет сказать, что еще не известно, удастся ли ей прийти на церемонию вручения премии. Это нетрудно выразить и при посторонних, но слова ее звучат так, словно она нисколько не огорчена. Это пугает Тео, сводит на нет в какой-то, неподвластной разуму, области его мозга опыт восемнадцати лет верной любви и заставляет произнести в ответ только «да», что в свою очередь пугает Ирену и показывает ей, как нельзя быть уверенной в другом человеке, как нельзя доверять своему знанию, если чувственное восприятие противоречит ему.

— Что это значит? — спрашивает она.

— Мне жаль, — отвечает он, но так сухо, что это можно понять и как «Мне все равно».

— В самом деле? — спрашивает она и еще больше начинает тревожиться, услышав в ответ: «Не беспокойся», что при таком тоне можно истолковать и как «Не вмешивайся, обойдусь без тебя».

— Может быть, мне лучше поехать домой и приготовить все к вечеру, — говорит она, чтобы услышать его возражения, а ему слышится тон, исключающий всякие возражения.

— Может быть.

— Значит, это тебе приятнее?

— Не сказал бы.

Она молчит так долго, что ему становится неловко перед коллегами, и он, словно слушая длинную речь, несколько раз говорит в трубку «да».

— В чем дело? — спрашивает она, теперь уже совсем сбитая с толку.

— Все хорошо, — отвечает он.

— Все будет хорошо, ты хочешь сказать.

— Разумеется.

— Это не повредит?

— Неизвестно, что в этом смысле лучше, — говорит он и, хотя избежал слова «повредить», чувствует, что трое коллег все-таки понимают, о чем идет речь.

— Пожалуйста, помни и о нас, — добавляет Ирена.

— Конечно, — отвечает он, кладет трубку и, не взглянув на склонившихся над своей работой коллег, уходит в библиотеку.

Корнелия еще никогда не приходила к отцу в институт. Но никогда еще она и не чувствовала себя такой покинутой и непонятой, как в квартире Унгевиттера. И очень велика была потребность исповедаться отцу.

Но прошло уже некоторое время, она прогулялась по знакомым улицам, проехалась с людьми в электричке, ей пришлось взять себя в руки и подождать в институте. Никто по ее виду не сказал бы, что в один день она пережила два самых больших разочарования. Она называет себя человеком без будущего и плакала бы, будь она одна. И слезы ее были бы вызваны не только самими разочарованиями, но и переходом границы, обозначенной ими. На свое детство, которое впервые представляется ей счастливым, она смотрит как на что-то очень далекое. Ей вспоминаются: один троицын день — мать сидит на лугу и плетет для нее венки, утро в постели в первый день каникул, вечерний разговор с отцом, когда она постигает, что значит быть самим собой, что такое сознание, бытие, идеальное бытие, материальное бытие. Никогда больше не вернутся эта беззаботность и чистая радость, все будет пропитано разочарованиями — испытанными, грядущими, знанием, например, того, что есть на свете такие вот Унгевиттеры, с которыми вряд ли возможно взаимопонимание, мыслями о том, что такого человека, пожелай он, приняли бы, пожалуй, на философский факультет.

Боль велика, но в глубине ее — чем больше Корнелия ей предается, тем яснее это становится, — уже теплится какое-то подобие надежды. В каком-то уголке своей души Корнелия чувствует что-то такое, что она могла бы назвать освобождением. Горький опыт — тоже опыт. Может быть, и он нужен. Может быть, он не повторится, а она уже через что-то прошла. Один итог достигнут. Месяцы, когда она не принадлежала самой себе, миновали. Остался лишь ужас от того, что чувства могут обманывать. И это не пропадет даром, это сделает ее осмотрительнее, скептичнее по отношению к себе и другим, осторожнее.