— Наверное, ты думаешь, что я заранее решила бросить тебя там, чтобы у тебя не хватило денег? Чтобы отомстить за то, что ты столько раз меня бросал?
Я ничего не сказал, а только прислушивался к тому, как стучат по камням римской улицы мои подбитые железом ботинки, и вспоминал, как давным-давно слышал этот же звук, только тысячекратно усиленный, когда мимо меня проходили воинские колонны.
— Не скажу, что такая мысль не приходила мне в голову, — продолжала она. — Но мало ли что может прийти в голову, это же не значит, что обязательно сделаешь, как подумал, верно?
— Думаю, да, — сказал я.
— Просто я, сидя там, почувствовала себя так… — продолжал голос, — ну, как тогда, когда увидела твое имя в газете… Как тогда, когда увидела его давным-давно в «Знамени Нашвилла»… Это было как сигнал, что вот-вот произойдет что-то… Что-то такое…
Я не знал, как помочь ей закончить фразу.
— Что-то светлое… Что-то решающее, — произнесла она наконец. — Какое-то окончательное искупление. — И потом, через несколько шагов: — Только непонятно, что и как.
И здесь я ей ничем не мог помочь.
— И не то чтобы я тебе врала, когда все рассказывала. Я говорила все как есть, это истинная правда о моей жизни. — Некоторое время она шла молча, потом подняла глаза на меня. — Ты знаешь, там, в Нашвилле, ты был единственный, кому не нужно было врать. Ну, Лоуфорду я рассказала про себя все гадости, какие только были, — в таких делах я не вру. Но все-таки где-то в глубине души еще оставалось какое-то невысказанное вранье. Я врала даже самой себе. Я даже не знала, какая я на самом деле.
— А кто это знает? — произнес я с грустью. — Какой он на самом деле. И вообще ты же была готова поехать со мной в Европу. Это я тогда заупрямился.
— И правильно сделал. — Она откинула голову, словно в восхищении. — Посмотри, какой ты теперь стал знаменитый!
Не знаю, что выражало мое лицо в эту минуту, но, наверное, далеко не радость, потому что она с внезапной улыбкой сказала:
— Ну, нечего напускать на себя меланхолию. И обо мне тоже можешь не переживать. Вот, я теперь совсем не переживаю — ни из-за правды, ни из-за вранья. По-моему, нет ничего такого, о чем бы я не рассказала мужу. Разве что о тебе — но это почему-то не считается. Ты — настоящий, а не что-то притворное, а я давным-давно, с твоей любезной помощью, поняла, что в моей жизни все — сплошное притворство. И чтобы немного потешиться, я разыграла, как я тебе только что объяснила, очень замысловатую шутку над всеми на свете — над моей теткой, Дагтоном, Лоуфордом, Нашвиллом. И может быть, немного над тобой тоже.
— Возможно, — сказал я. — Потому что мне представляется, что вся моя жизнь — сплошная шутка.
— И может быть, — добавила она задумчиво, — и над собой тоже. Но я по крайней мере могу над этой шуткой смеяться.
Она снова замолчала, глядя на меня из-под шляпки глазами, по-прежнему излучавшими свое необыкновенное аквамариновое сияние.
— Послушай, — сказала она. — Я могу смеяться, потому что знаю один фокус. Я всегда говорила себе: «Тебе осталось… ну, например — еще семь лет». Потом — пять. Потом — четыре. Знаешь, как я себя проверяла?
— Нет.
— Ну, скажем, в гостях или еще где-нибудь — в баре, или сидя в одиночку за столиком, или даже когда кто-нибудь сидел со мной — я решала себя проверить. Посмотреть, могу ли я произвести впечатление, по-настоящему взять человека за живое. Ну, с теми, кто постарше, это легче легкого. Я проверяла себя только на молодых или на тех, кто в расцвете лет. Нет, не думай, что я такая неразборчивая. Наоборот, я очень привередливая. Я никогда не старалась никого подцепить — хотя время от времени и получалось, но всегда что-то очень мимолетное. Для женщины важно произвести впечатление, и она знает, когда это ей удалось. Вот мужчина разговаривает со своей девушкой и глазеет по сторонам. Бросишь на него один-единственный беглый, но прямой взгляд — и этого достаточно, чтобы все узнать. Сейчас я даю себе еще два года — ну, три, когда я в особо хорошей форме.
Когда мои подбитые железом ботинки отсчитали полминуты, она спросила:
— И знаешь, что будет потом?
— Нет, — ответил я, глядя в тень под шляпкой, где излучали свое пронзительное сияние ее глаза.
— В том мире, где мы живем, — сказала она, — это очень легко как-нибудь сделать. И так, чтобы было совсем не больно.
И она ускорила шаги, так что я с трудом за ней поспевал. Потом, внезапно остановившись, сказала:
— Когда я там, в ресторане, предлагала тебе… ну, говорила все это про твой номер и про час заката — я не хотела ничего проверять, клянусь тебе.
— Ты говорила, что с теми, кто постарше, это слишком легко, — сказал я. — А я, черт возьми, уже не так молод.
Я хотел произнести эти слова с напускной бодростью, но они прозвучали скорее безнадежно, и мне самому стало противно.
— Нет, я не хотела ничего проверять, — повторила она. — Просто само вырвалось — вот почему я говорила, словно пьяная, и несла чепуху. Потому что внутри я вся разрывалась на десяток частей. Может быть, у тебя есть обязательства, и ты…
— Нет, — сказал я. — Разведен. И сын почти взрослый.
Не слушая меня, она продолжала:
— И если бы это кончилось плохо — ну, там, в quest’ora del tramonto, — то я бы решила, что ничего хорошего и раньше не было, а тогда что хорошего вообще было в моей жизни? Ну, а если бы все, даже, образно выражаясь, в этот час заката, получилось хорошо, то что тогда? Все прежние мучения. И ради чего? Или новые мучения от повторения прежней ошибки. Разве что относиться к этому, как… Как к сноске в книге, наверняка сказал бы ты. Ты ведь, конечно, большой специалист по части сносок.
Я не мог придумать, что сказать, но меня буквально трясло от страха. Причиной его было не что-то одно — было множество причин, которые я не мог назвать. Но одну я назвать мог. Если бы это случилось и получилось хорошо — как бы я смог пережить то, что все эти годы были потрачены впустую?
И что я мог ответить на этот вопрос?
— Нет, ничего не говори, — сказала она бодрым светским тоном, словно беседуя с каким-нибудь глупым незнакомцем на вечеринке с коктейлями и стараясь, чтобы он чувствовал себя непринужденно. — Очень может быть, что все к лучшему, как я и говорила тебе за обедом, за который тебе большое спасибо. Может быть, после телефонного звонка, которого я жду не позже чем через час, мне надо будет лететь в Амстердам и снова жить там реальной жизнью, и это будет к лучшему. Но между четырьмя и шестью я буду у себя в номере, и если мне не нужно будет лететь в Амстердам, то настоятельно приглашаю тебя поужинать со мной.
Она снова остановилась, одной рукой поправила шляпку, а другой, в которой была сумочка, самым невоспитанным образом ткнула в сторону моей гостиницы на другой стороне улицы.
— Вот твое вшивое заведение, — сказала она, — куда ты так грубо отказался пригласить меня в quest’ora del tramonto. Нет, не надо прощального поцелуя. Потому что… — Она хитро усмехнулась. — Может быть, это еще не прощанье. Если ты зайдешь около шести.
Она круто повернулась на каблуках, словно солдат в строю, помахала мне рукой и сказала «Ciao!». Потом, сделав несколько шагов, обернулась.
— Иди скорее, читай свою почту. Я весь обед видела, что тебе не терпится до нее добраться.
И на этот раз она решительно пошла прочь, попадая то в тень, то в пятна слепящего света, уходя все дальше в перспективу римских стен цвета охры и серых камней римской мостовой.
Вернувшись к себе в номер, я увидел кипу писем, бегло проглядел один-два обратных адреса и почувствовал огромную усталость и тоску, символом которых показались мне эти письма. Я распаковал чемоданы, которые хранились в гостинице до моего возвращения, повесил в шкаф костюм, приготовленный для предстоящей церемонии, и принял долгую ванну. Лежа в воде и отскребая с себя грязь, я не мог думать ни о чем, кроме огромного циферблата часов со стрелкой, медленно ползущей от четырех к пяти. Он так и стоял у меня перед глазами.