Изменить стиль страницы

— Прочтите это еще раз, — предложил я, — чтобы лучше почувствовать ритм.

Она повиновалась, закончив восклицанием Сорделло:

«О, Mantova, io son Sordello

Della tua terra!»

Она подняла голову и задумчиво повторила:

— «Terra». Наверное, это невозможно перевести.

Я сказал, что, по-моему, действительно невозможно.

— Это не «страна», — сказала она. — Не «земля», не «почва», не какое-то место, не родной дом, не отечество.

— Господи, конечно, нет, — сказал я. — Не «patria». — И добавил: — Если только не иметь в виду все вместе — все, что вы сейчас назвали. Все, что делает человека тем, что он есть, и что он должен пережить, потому что он есть он.

— Но такого слова не существует.

— Да, во всяком случае, в английском языке.

Мне следовало бы заметить, что она погрузилась в собственные мысли. Но и я погрузился в свои и через секунду с некоторым удивлением услышал свой голос:

— Когда я был в партизанах…

Я замолчал.

— Что? — переспросила она.

— А, ничего.

— Так что же? — еще раз переспросила она.

— Просто я часто говорил с моими людьми. И с офицерами тоже. Чтобы понять их. В нашем отряде было довольно много крестьян, и однажды я, сидя на камне рядом с одним тощим пожилым человеком — его звали Гильельмино, — заговорил с ним. Но он вдруг остановил меня. «La politica», — отозвался он на какое-то мое замечание и сплюнул — такой тонкой, длинной струей, как сплевывают итальянские крестьяне, так что по сравнению с ними даже наш батрак из южных штатов, сидящий в одной подтяжке на крыльце придорожной лавчонки, выглядит жалким любителем.

— Знаю, — сказала она и рассмеялась.

— «Политика», — сказал Гильельмино с бесконечным презрением. Потом: «La mia politica…», — тут он нагнулся, набрал пригоршню грязи, смешанной с гравием, показал мне и закончил: «…и la mia terra!» Я был тогда совсем дурак и наслушался пропагандистского дерьма, а может быть, это была американская сентиментальность, но я подумал, что он имеет в виду, наверное, Италию. Ну, знаете, «patria», патриотизм и все такое прочее, и я вроде как переспросил: «Италия?» Он посмотрел на меня так, будто я только что из сумасшедшего дома. Потом грустно покачал головой с таким видом, что мне уже ничто не поможет, и очень серьезно сказал: «No, la mia terra». Он стиснул кулак с этой пригоршней грязи, смешанной с гравием, — его грязи, его «terra», что бы это ни означало, и угрожающе потряс этим кулаком, чтобы показать, что она принадлежит ему, — или он принадлежит ей, понимайте, как хотите. «La mia», — добавил он.

Я замолчал, припоминая.

— Он был из тех мест под Сиеной, что похожи на пустыню. Они чертовски мало подходят для того, чтобы называть их «la mia terra».

— Да ведь, наверное, не важно, какая это «terra», — заметила миссис Джонс-Толбот. — Лишь бы она была «la mia».

— Ну да, — ответил я и рассмеялся. — То есть если человек так устроен.

Но миссис Джонс-Толбот, как мне показалось, меня не слушала. Потом она сказала:

— Серджо — он был родом из прекрасных мест. Из Тосканы, из-под Сан-Касьяно. Там родился Макиавелли. У матери Серджо был старинный дом. Но я не сомневаюсь, что ему было безразлично — красивые это места или нет. У него было такое настоящее, глубокое, инстинктивное благоговение перед ними. — И добавила: — Перед «la sua terra», я хочу сказать.

Она посмотрела на открытую книгу, и я подумал, что она хочет продолжить чтение, но ее руки по-прежнему лежали на странице.

— Это было очень странно, — сказала она в конце концов. — Это благоговение перед какой-то местностью, то, что для человека она — вся жизнь, она у него в крови. И при этом — вот что странно — страстная вера в идею. В абстракцию. Он был — милый, очаровательный мальчик, вы знаете, ведь я была на три года старше его, — он был так старомоден.

— Старомоден?

— Ну, понимаете, «la liberta» и все такое. Все эти старомодные убеждения. Бедный мальчик, он был похож на молодого фанатика-гарибальдийца — наивность в лице и огонь в глазах.

Она посмотрела на меня.

— Поймите меня правильно, — сказала она серьезно, вглядываясь в мое лицо, чтобы видеть, понимаю ли я. — Я не хочу сказать, что он когда-нибудь говорил напыщенные слова или произносил пылкие речи. Если он упоминал о «la liberta», или о «la giustizia», или о чем-нибудь в этом роде, то это звучало так же естественно, как будто речь шла о погоде или об урожае винограда.

Потом она, внезапно просияв, воскликнула:

— Какую же я глупость сказала! Что это странно — такое благоговение перед «la terra» и такая страсть к великим идеям. Да ведь это благоговение было… оно было как масло в огонь. В конечном счете это все одно!

Она вдруг встала, воодушевленная своим открытием. Подойдя к камину, она подбросила еще щепок, потом потянула за кисточку звонка, висевшую справа от камина, — кисточка была золотая и висела на расшитой ленте.

— Это все для вида, — сказала она, заметив мой взгляд. — Нет, не кисточка, она настоящая, просто от этого звонит электрический звонок на кухне. Я подумала, что нам не мешало бы выпить чаю.

Когда нам наливали чай, она сказала:

— Но я перебила вас своей болтовней. Вы говорили о Гильельмино и его «terra».

— А, ничего особенного, — ответил я. — Просто «il nonno» — «дед», как его называли, этот тощий старикашка, — был еще какой отчаянный. — Помолчав, я добавил: — Из них многие были отчаянными. И старики, и молодые. Я все время пытался понять, что ими движет.

Через некоторое время, видя, что я молчу, она сказала:

— Я слышала, вы там неплохо себя проявили.

— Я? Я делал то, что делают все такие, как я. Ни хорошо, ни плохо. Я был как под наркозом и делал то, что делал, — то есть то, на что меня запрограммировали. А вот мои головорезы — совсем другое дело. Их никто ни на что не программировал. Послушайте, что я вам расскажу…

И я, повинуясь какому-то неясному побуждению, принялся рассказывать. Я слышал собственный голос, повествующий о том лейтенанте-нацисте, офицере СС, которого я, наперекор всем правилам рыцарства и Женевской конвенции, прикончил выстрелом в голову позади левого уха. Я не упустил ни одной подробности из тех, что всплыли у меня в памяти, вплоть до заключительного эпизода, когда, лежа под прикрытием большого валуна на холме позади фермы, в белом маскировочном капюшоне на голове и с биноклем, я отдал приказ; головорез, лежавший рядом со мной, нажал на рычаг детонатора, и наше маленькое подземное убежище вместе со всеми, кто там в ту минуту находился, внезапно и не слишком живописно взлетело на воздух.

Тут я наконец глотнул чая, чувствуя, что я его честно заслужил. События, о которых я только что рассказал и которые эти несколько минут отчетливо стояли у меня перед глазами, снова сделались нереальными — нет, стали неправдой.

— Вот и все, — сказал я неловко, словно извиняясь за эту ложь.

Поставив чашку, я добавил:

— Да, забыл сказать: после того, как я нажал на спуск, прикончив свою жертву, и передал следующего нациста на нежное попечение Джанлуиджи, я вышел на улицу, и меня вырвало. При свете звезд.

— Что ж, это понятно, — сочувственно произнесла она.

Через некоторое время я сказал:

— Думаю, что все это не так уж просто.

— То есть?

— Понимаете, — услышал я свой терпеливо-разъясняющий голос, — мы, конечно, должны были получить эту информацию. Наша маленькая война была не слишком цивилизованной.

— Да.

— Но кроме того, я сделал это, наверное, еще и для того, чтобы завоевать хоть сколько-нибудь уважения со стороны моих приятелей с волчьими глазами. И еще потому…

Она ждала, не спуская с меня глаз.

— Почему? — в конце концов спросила она спокойно.

— Потому что я его ненавидел.

И добавил, чувствуя на себе ее испытующий взгляд:

— Потому что я ему завидовал.

И я умолк.

— Значит, вот оно что…

Это прозвучало наполовину как вопрос.

— Думаю, что так, — ответил я. — По крайней мере, это было так в ту секунду, когда я нажал на спуск.