Потом было много женщин, но все они проходили по его судьбе вскользь, как проходит несмелый летний дождь жарким полднем над цветущей равниной. Ни одну из них он, если так можно сказать, не подпускал к душе близко. Больше не было мира одного на двоих. Сердца не стучали в унисон. Не было милого, наивного «мы». К их признаниям он относился с иронией, почти цинично. Женщины его называли жестоким, безжалостным эгоистом. Когда он уходил, были одни и те же слова: «Вернись, я все стерплю!» Привычки возвращаться у него не было.

Он никогда ни к кому не лез ни в друзья, ни в приятели. Но к нему стремились, его дружбу ценили настоящие мужики. Дело и его ребята, его команда – вот ради чего, он считал, стоит жить. «Он спал на шкурах, мясо ел с ножа и злую лошадь мучил стременами…» – сказал однажды поэт, пожалуй, про каждого из них. Друг за друга они были готовы рискнуть жизнью.

Но однажды лучший друг не подал ему руки. Глядя в его глаза прямо и пристально, сказал: «Ты хуже Иуды. Чудовище…» Он и сейчас видел те глаза – сгусток ненависти и боли.

Точка возврата осталась далеко позади. Теперь все, что было, стало нельзя повторить, как дважды нельзя ступить в одну и ту же реку. Он смотрел им вслед собачьими глазами, потому что они уходили, а он не мог от них уйти. Они в него вросли. Хруст пальцев, сжатых в кулаки. Скрежет зубов. Желваки рвут щеки. Холодный озноб. Тяжесть, боль там, где душа. Хочется драть глотку, а потом, с пеной у рта, аорту на разрыв…

Но всем глубоко плевать, что ты чувствуешь.

Теперь время течет иначе. Никто не вдается в подробности – стыд, боль, ни бросить, ни продать – просто схема: от звонка до звонка. Жизнь догорает угольком в золе. Чистый лист. Пишешь набело. Там нет человеческого, но и там есть люди, и каждый сам выбирает для себя, когда превратиться в зверя.

Только бы выйти, а там… Любить – так любить! Гулять – так гулять! По-русски! От сердца! С душой! С размахом! Но выходишь опустошенный. Брось камень внутрь, как барабан зазвенишь. Надо заново учиться жить. Потому что выжила душа.Он не умел зализывать раны на глазах у всех. Поэтому он взял билет на край света…

Сколько прошло времени, час, два или всего несколько минут, Хабаров не понял. Из полудремы его вывел какой-то шум. Он оглянулся. В хвостовой части салона, в проходе, корчась, постанывая, лежал пилот. Атлетического сложения бритый качок тащил стюардессу за волосы в служебные помещения.

– Ты чё, телка, оборзела? Ты страх потеряла? Тебе мои ноги жить мешают?! – ревел он. – «Ах, уберите. Ах, уберите! Ах, воняют. Ах, воняют!»

– Успокойтесь, пожалуйста. Я не хотела вас обидеть. Не надо так переживать… – беспомощно лепетала та.

– Это ты у меня будешь переживать!

Он толкнул стюардессу, и девушка больно ударилась плечом о панель.

Качок достал нож.

– Он же зарежет ее! Мужчины, что же вы сидите?! – не выдержал кто-то. – Сделайте что-нибудь!

– Граждане, сделайте со мной что-нибудь! Я минет хочу! – хохотнул наглец и разрезал кофточку на груди стюардессы. – Минет мне, б…дь! Быстро!

Хабаров пошел к ним.

– О, это самый смелый! – хохотнул качок. – Ну, иди, иди сюда!

Качок дернулся, стюардесса вскрикнула и в ужасе закрыла лицо руками.

Выпад, действительно, был хорошим, но Хабаров ловко парировал удар. Перехватив руку нападавшего, он крутанул запястье, выбил нож. Мгновение. Молниеносная задняя подножка. Удар локтем в лицо. Атлетически сложенное тело рухнуло как подкошенное на пол и затихло, будто сломанный манекен. Этот хмурый, меланхоличного вида человек управился с ним столь неторопливо, будто все происходило в спортивном зале. Это было почти красиво.

Хабаров подобрал нож, подал его перепуганной бортпроводнице.

– Бросьте в мусор…

Промежуточная посадка была в Хабаровске. Полтора часа свободного времени. Они встретились в кафе аэровокзала.

– Не помешаю? Магаданский рейс никогда не проходит без приключений. Столица Колымского края… – небесная богиня улыбнулась.

Он убрал сигареты и зажигалку с ее половины крохотного круглого столика.

– Я должна поблагодарить вас, – сказала она, присаживаясь напротив.

– Вы ничего не должны, – спокойно глядя в ее красивое, очень светлое лицо, возразил Хабаров. – Я поступил, как поступил бы любой мужик. Это нормально.

Он поспешно поднялся и пошел к самолету.

Владивосток встретил их последним часом бархатной майской ночи. Она, точно мохнатый черный пес, дремала, укрыв собою и город, и порт.

«Куда теперь?» – задал себе резонный вопрос Хабаров.

Ему вдруг до боли захотелось почувствовать, что он свободен и что эта свобода осязаема, что ею можно упиваться, шалеть от того, что она есть и принадлежит ему одному, всецело. Взяв такси, Хабаров поехал на побережье.

Море, прикрытое легкой вуалью тумана, лениво несло к берегу сонные волны. Ни дуновения ветра, ни крика чаек. Мир замер в предрассветной гармонии.

Хабаров сел на валун у самой воды, закурил. Тупо глядя в никуда, не ощущая ни холода, ни времени, он курил сигарету за сигаретой. На виски давила тишина. Та изощренная тишина, когда не слышишь звука человеческого голоса.

«…Даже если он превращается в матерого зверя, никогда не примкнет к стае, – далеким эхом на задворках сознания блуждал голос отца. – Вновь и вновь он рыщет по тундре, отверженный, и ищет, ищет хрустальный цветок. Его сердце, сердце зверя, упрямо стремится туда, где хрупко теплится последняя надежда…

– Где же он, тот цветок, о котором ты говоришь? Я бы обнял его своими усталыми, избитыми в кровь лапами.

– Искать надо…»

Внезапный порыв ветра унес, как эхо, в сопки: «Искать… Искать… Искать надо…»

– Что ж, будем искать.Из-за горизонта показался луч солнца.

Сосущая пустота, апатия чуть отпустили. Хабаров встал, широко раскинул руки, вдохнул полной грудью и крикнул, перекрывая упрямый плеск волн и гомон проснувшихся чаек: – Мир! Ты слышишь меня? Я вернулся к тебе!!!

В рыбхозе выдавали зарплату.

Местные мужики ждали ее целых четыре месяца и обнищали до последней крайности. Но, как говорится, наперекор и вопреки, каждый уважающий себя рыбак с раннего утра принял, и теперь весь крохотный рыбачий поселок Отразово пьяно шумел, и алкогольные пары, собираясь и конденсируясь в сизые облачка, могли запросто поспорить с владивостокским смогом.

– Чтоб тебе, паразиту, пусто было! – неслось по дворам. – Глаза твои бесстыжие! Нализался, кормилец. Тьфу! Прости, господи…

– Отвянь! Обрыдла!

Это любящие и нежно любимые супруги провожали свою «вторую половину» на работу.

– Берегись! Я к одиннадцати-то подойду. Попробуй только у конторы валяться! Я те вожжами-то по хребту вытяну!

У местных баб, которые по сути и волокли все хозяйство на своих плечах, существовала негласная договоренность с кассиршей рыбхоза, сероглазой пышечкой Клавдией, что выдает она работягам-кормильцам денег только на две, ну, от силы, на три бутылки водки, остальное им, женам, прямо в руки. Это был единственный способ пополнить семейный бюджет стараниями «кормильца». Мужиков такое положение дел вполне устраивало, не унижало, они были даже довольны, так как в ударе – а в этом благостном состоянии они пребывали довольно часто – мужики могли за день умудриться не только пропить зарплату, но и влезть в долги.

Впрочем, пили здесь охотно и регулярно и в таком состоянии не только работали, но и любили, а потому появление в поселке трезвого мужика произвело неизгладимое впечатление.

Сначала Хабарова стали жалеть. Мол, раз не пьет, значит, врачи не велят. Значит, шажок до могилы остался. Здоровье-то, оно того, с ним шутки плохи.

«Отпил милок свое, – вздыхали сердобольные старухи. – Молодой-то какой, жить бы да жить…»

Мужики предлагали ему стопку и в ответ на отказ с пониманием хлопали по спине: ничего, мол, держись, мол, большей беды не бывает.

Поселковые бабы глядели ему вслед, вздыхали: «Вот ведь, не везет хорошим мужикам. Если и не пьет, то старый или больной, никуда не годный, значит».