Из-за рваного облака смотрела луна, вокруг стояли огромные елки, засыпанные снегом. Из кузова доносилось невнятное бормотание. «Сейчас и ножи в ход пойдут»,— думал я. Примерно через час один из парней все-таки высказался на своем певучем наречии: «С таким же успехом можно везти нас прямо в крематорий!» На счастье, у нас был вестовой на мотоцикле, который должен был поддерживать связь по колонне. Он обнаружил, что я съехал в сторону, и нашел нас; мне пришлось, заикаясь, рассказать, что я заснул за рулем. Головную часть колонны мы догнали, но я еще долго не мог отделаться от ужаса, овладевшего мной, когда я вез всех этих парней по дремучему лесу.

Мы квартировали в Будене. Там, бывало, нас посылали мыть посуду, и тогда приходилось отчищать не такие уж маленькие ведра. Гороховый суп готовили в гигантском чане, я помню, как мы с напарником отволокли этот чан на озеро, проделали лунку во льду и драили его руками. Тяжелее этой работы я, пожалуй, не выполнял за всю жизнь. В остальном хуже всего было то, что во время маневров никогда не разрешалось спать. К концу мы так уставали, что едва держались на ногах. Но вместо того, чтобы отдохнуть пару часов, мы должны были всей частью идти еще двадцать миль с полной выкладкой. Я шел, как обычно, последним.

Вероятно, военная служба была мне на пользу, потому что дома меня безумно опекали. Я должен был узнать, что жизнь может быть до крайности трудной, а люди могут по-настоящему издеваться над другими. Когда после дневного перехода мы «на закуску» разбивали палатку и валились без сил, вдруг раздавался приказ собираться. Мы вставали возмущенные, озлобленные. Почему, черт бы их побрал, мы не имеем права отправиться на боковую, когда эта проклятая палатка уже поставлена? Нет, раздражение надо было сдерживать.

Мне повезло, я избежал общения с самыми лютыми офицерами. Наш капитан был туп, как чертик из табакерки. В день Люции мы попросили устроить праздник. Капитан ответил с гримасой: «Люция, это еще что за глупости? Если уж праздновать, так только тезоименитство Карла XII!»

Когда зимние маневры наконец закончились, было так приятно покинуть Норланд. Больше я туда никогда не возвращался. Поскольку моя военная служба проходила через год после наступления мира, все, вместе взятое, я воспринимал как неимоверную глупость. То же отношение к этому было и у большинства моих сослуживцев. Но, само собой, находились такие карьеристы, которые относились всерьез к военным играм: они хотели идти дальше, выйти в офицеры. Их я не понимал, из меня и солдат-то был так себе — мне вечно хотелось побольше поспать.

Во время увольнений я гулял с девушками. И слушал музыку. Я встретил девушку, которая хорошо знала привратника нашего дома в Стокгольме, на Грувгатан, 4. Эта девушка жила в Эстермальме, была из хорошей семьи, как говорили в то время. Наш привратник дружил с ее отцом, кто-то из них спас жизнь другому, я не помню точно кто кому, но дружба на всю жизнь продолжалась, невзирая на классовые барьеры.

Я часто ходил в кино с этой девушкой из Эстермальма, но дальше мы никогда не заходили. Она была девица и до свадьбы не соглашалась пойти на близость. О женитьбе я не думал, но продолжал встречаться с ней в течение почти всей военной службы. Мы немного обнимались, она обычно провожала меня до вокзала, когда ночным поездом я уезжал в Линчёпинг. Такие отношения для юноши моего возраста были безумно напряженными; многие мои товарищи были в том же положении. Но многое объяснялось тем, что они никогда бы не женились на девушке, которая не сохранила невинность до свадьбы. Это считалось отвратительным.

Я уставал от общения с «девушкой из Эстермальма» во многом из-за того, что она ко всему была равнодушна. За недостатком воображения мне всегда было нужно говорить по душам, особенно с женщинами. Мне хотелось, чтобы обо всем можно было говорить вслух. Под «всем» я в первую очередь понимал музыку.

Что касается музыки, то в это время большую роль в моей жизни сыграл один священник. В летний день 1946 года мой приятель предложил мне поехать вместе с Хёгалидским объединением молодежи на экскурсию в Ваксхольм. Когда мы были в церкви, приятель представил меня Юхану Мувингеру, который был викарием в Хёгалиде. При этом мой друг добавил, что я пою. Мувингер очень заинтересовался этим и попросил меня что-нибудь спеть, тем более что органист был тут же. Я спел «Largo» Генделя, которое дома часто пел для себя.

Юхан Мувингер остался в восторге и предложил мне петь в их приходе. И я стал петь — то в хёгалидской церкви, то в молельном доме. С каждой встречей наша дружба укреплялась, я сопровождал его, когда он читал проповеди в больнице или в доме для престарелых. Потом я стал петь и на свадьбах, и на похоронах, где служил он.

Мувингер был человеком прямым и тонким, я чувствовал себя с ним как с приятелем, мы говорили обо всем. Я высоко ценил его человеческие качества, он был удивительно прост. Так приятно было слушать его проповеди на свадьбах и похоронах, беседы с молодежью на специальных службах. Он был сыном рыбака из Бохуслена и к религии никогда не относился с чрезмерной торжественностью. Любил посмеяться иногда. Помню случай, когда я должен был петь гимн Бизе «Agnus Dei» и вдруг увидел перед Мувингером программу. Мне сразу же бросилось в глаза, что в слове «Agnus» не хватает g. Я не знал, решиться ли указать на это, все же мой друг был священником. И все-таки я набрался мужества и сказал, что в программке опечатка. Мувингер смеялся: «Ну, богу приладим задницу, но в конце концов это не так уж плохо!»

Я не сказал еще, что приходил к моему другу и исповедоваться: не было ни одной душевной проблемы, о которой я не мог бы ему рассказать все. Было огромным утешением и просто находиться рядом с ним все эти годы. Тогда я начал формироваться как певец, хотя не брал еще уроков и не сосредоточился на мысли целиком посвятить себя пению.

Кульминационным пунктом стало рождественское действо, которое Мувингер организовал в 1948 году в молельном доме, где я пел партию Иосифа и молодая ученица Маргарета Халлин исполняла Марию. Маргарета жила с матерью в Хёгалиде. Мы имели большой успех, в действо было включено также несколько рождественских псалмов, Маргарета пела колыбельную песню Марии, а я — хорал «О ночь святая».

Юхана Мувингера все любили, поэтому работы у него оказывалось больше, чем физических сил. Уже позже, став признанным певцом, я часто пел в его церкви, когда приезжал в Швецию. Как-то мы договорились об одной программе, но, приехав домой, я узнал, что он умер, и вместо назначенного выступления я пел на его похоронах.

Но не только в Хёгалиде и на военной службе упражнял я свой голос. Во взводе, где я служил, был малый, которого прозвали «красавчиком», у него был мощный бас. Настоящего его имени я не знал никогда, это бывало часто с сослуживцами. Там друг друга звали «красавчиком», «домовым», «белоснежкой», «исусиком». Моя фамилия сама по себе хорошо работала как прозвище, а иногда меня просто звали «рыбкой».

«Красавчик» пел в театральной части хора мальчиков «Маттеус-Пойкарна», он поинтересовался, не хочу ли я сыграть первого любовника в оперетте «Гостиница Синего Бобра». Либретто и музыку написал Курт Хенриксон, писатель, композитор и режиссер, работавший в хоре. В обыденной жизни он занимался ювелирным делом, потом я узнал, что он учился у моего деда Густава Гедды.

Премьера состоялась в театре «Скала» у Северной въездной башни. Одетый в белый фрак, я спел с дюжину .премиленьких опереточных мелодий. Каскадную пару играли Лассе Лёндаль и Инга Лемон. Мы все жутко веселились, но оперетка наша в долгожительницы никак не попала: прошло всего четыре представления. Еще через год я сыграл главную роль в серьезной пьесе, которая провалилась с треском.

Сразу после выпускных экзаменов я стал работать в банке. Эта работа спасла меня от офицерства, полтора года военной службы были в то время совершенно обязательны для выпускников гимназий. Теперь же я мог представить свидетельство, что мои родители нуждаются в материальной помощи.