Кроме того, ни один репортер не сможет сделать никакой рекламы из моих простых привычек. Когда мы со Стаси вместе, мы живем без какой-либо роскоши. Я не гурман, по большей части мы довольствуемся самым простым жареным цыпленком. И никаких особых претензий в отношении обслуживания у меня нет. И вообще я со всем очень легко справляюсь сам. Не принадлежу к тому типу мужей, которые звонят домой и сообщают, что они, мол, сейчас приедут к обеду с несколькими друзьями, сегодня соберется человек этак двадцать. Такой шок своей жене я не устраивал никогда.

По большей части, оставаясь по вечерам дома, мы смотрим телевизор, читаем или слушаем музыку. Для меня ничто не может сравниться с домашним вечером. Люблю свою квартиру в Нью-Йорке, люблю свой дом в Швейцарии, свою маленькую нору на Эстермальме в Стокгольме. Я говорю, что в эти домашние вечера хочу «лелеять себя». Даже в холостые времена я часто предпочитал ложиться спокойно в собственную постель, а не болтаться где-то среди толпы в накуренных, шумных заведениях. Прежде всего это совершенно необходимо, если речь идет о вечерах перед оперным спектаклем или концертом. После женитьбы я не люблю уходить из дому в пятницу, субботу или воскресенье; в театр или в кино я с большим удовольствием пойду в будни. Но если я выступаю два вечера в неделю и, кроме того, даю один концерт, так остается всего два свободных вечера, когда я могу куда-нибудь выбраться, потому я по большей части сижу дома у своего телевизора.

Благодаря такому щадящему режиму я смог сохранить голос, мне и самому кажется, что он по-прежнему звучит по большей части молодо. Разумеется, в настоящий момент я не могу выплести те кружева, которые плел, когда был помоложе. Но во время моих гастролей весной 1976 года в «Ковент-Гардене» (опера «Бенвенуто Челлини») в газетах писали: «Просто чудо, насколько молодо до сих пор звучит его голос».

Ненависть к самому себе

Часто я ненавижу самого себя и весь мир. Иногда ощущение неполноценности и стыда достигают такого накала, что единственным выходом представляется мне самоубийство. Я могу напридумать себе, что надо бы уйти куда глаза глядят, повыше в горы, забрести на какую-нибудь пустошь, чтобы свалиться там и замерзнуть насмерть. Но одно я знаю наверняка. Когда умру, пусть мое тело сожгут и прах развеют по ветру. Я немыслимо боюсь того, что другие люди должны будут иметь хлопоты с моими останками.

Конечно, я пытался проанализировать истоки этой ненависти, и каждый раз выплывают одни и те же мысли: переживания моего детства, связанные с методами правления матери, о которых я уже рассказывал. Когда я был особенно счастлив, самозабвенно играл с товарищами, всегда приходила мать Ольга и утаскивала меня с собой прочь, говорила она по-русски, а друзья надо мною хохотали. Мне становилось нестерпимо стыдно, когда они начинали бешено гоготать. Наверное, как раз тогда и пробудилась моя ненависть к самому себе.

Все это с неизменной силой сидит во мне до сих пор, я очень легко впадаю в депрессию. Повод может быть сколь угодно пустячным, по-детски незамысловатым: дверь захлопнулась, я услышал раздраженный голос или попросту мне стало скучно. И тут наступают те часы, когда я считаю самого себя абсолютно никчемным, никому не нужным. Да, конечно, у меня есть голос, который так все ценят, но он-то дан мне свыше, дару этому я несказанно рад и сделал все, чтобы овладеть им с толком. Но, если не считать пения, я никоим образом не способствовал тому, чтобы мир стал счастливее. А если бы голоса у меня не было, может, никому до меня и дела не было, мелькал бы я среди тех, кто сейчас вьется вокруг меня. Был бы безымянным.

Имеет ли право человек быть столь незаслуженно избранным, как я? Ведь большинство людей остается безымянными, они должны заниматься той работой, которую ненавидят, просто для того, чтобы прокормиться.

Да, но они-то вряд ли ненавидят себя так, как я ненавижу, и потому у них есть возможность урвать у жизни часы счастья.

Моя мать с самого моего детства внушала мне, что все желают мне дурного, что все, что я делаю и думаю самостоятельно,— неверно, ошибочно. Она изо всех сил старалась убить во мне любые устремления и почти добилась своего. Это, конечно, грех с ее стороны. Она прошла через страдания в юности, которые я не мог полностью постичь. Все дети семейства Гедда постоянно, непрерывно получали побои, и моя мать, может быть, больше всех. Потому она и в старости стала всех сторониться, считала, что все люди исполнены злобы, все хотят ей несчастья. И эта долго длящаяся реакция касалась даже меня. Если я говорю, что мне кто-то нравится, мать отвечает, что этот человек возник «просто потому, что ты все хочешь сделать мне назло». И говорить нечего, все, ясное дело, хотят использовать меня и извлечь выгоду.

Кроме того, мать неимоверно эгоистична, она считает, что совершила для меня подвиг. То, что я представляю собой теперь как певец,— исключительно ее заслуга. Если я пытаюсь поколебать это ее мнение, все кончается в лучшем случае криками и бранью.

Сложные отношения с матерью ужасно меня мучат. Радость, которую я внезапно могу испытать в отношении давно предвкушаемого дела, умирает, едва только я переступаю предел запланированного. Поэтому я смирился, что должен быть счастлив и благодарен своему голосу, а также тому, что во мне достало работоспособности, чтобы отшлифовать его. Но ведь даже мои занятия с Мартином Эманом проходили фактически вопреки воле матери.

Но я также думаю, что мои постоянные стычки с матерью основаны на лживости. Я не могу объяснить все свои страдания тем, что был чрезмерно опекаемым приемным сыном, я понимаю, что должен был сам себя воспитать с тем же рвением, которое я отдал совершенствованию своего мастерства.

Каждый раз, когда на пути моем возникает нечто, что приносит мне чувство отчаянья, мое детство прокручивается словно задом наперед. При любом объяснении мне недостает самоуважения. А мое подсознание — словно заросли переживаний и представлений, которые часто поднимаются до самой поверхности в наиболее шокирующем виде и бесцеремонно вносят сумятицу и беспорядок в мою жизнь. Если кто-нибудь вдруг задаст мне совершенно банальный, невинный вопрос: «Где ты был вчера? Что ты делал и кого ты встретил?»— я мгновенно различу в этом желание сверхопеки. Застарелые воспоминания и переживания порождают призраков. Когда потом мне растолкуют, сколь прямолинейно и глупо я реагирую, какие нереальные аргументы я выдвигаю, я снова впадаю в эту извечную ненависть к самому себе. Я беспредельно маюсь, извожу себя самым немыслимым способом, пока не дохожу до конечной стадии, когда больше всего на свете мне хочется наложить на себя руки.

Я забываю, что я уже не ребенок и что никто не может лишить меня свободы.

Часто я просыпаюсь по ночам и пытаюсь разобраться в себе самом. Только ведь ночь — неподходящее время для подобных мыслей. Иногда просыпаюсь от кошмаров. Как-то прошлой весной мне приснился мой отец Михаил. Он пришел домой в неопрятной, грязной одежде, сам был толстый, одутловатый, обросший щетиной, будто бы навеселе. Но тут я внезапно понял, что он тяжело болен, потому что у него началась ужасная рвота. У меня было такое тяжелое чувство, что я с трудом смог снова заснуть.

Почему я все сваливаю на других?

Когда я говорю, что никто не проявлял бы ко мне как к человеку никакого интереса, не будь я известным певцом, я возвожу напраслину на многих людей, которые действительно меня любят. Но что типично для моей сверхчувствительности, так это мое свойство в плохом настроении реагировать на происходящее подобно ребенку, желающему вызвать жалость. Я ведь слышал, что у меня было много других способностей, кроме умения красиво петь. Мне говорили, что я хороший человек, всегда готов протянуть руку помощи. И что я никогда не пытаюсь подставить подножку коллегам или интриговать против них, что, к сожалению, распространено среди певцов.

Услышав красивый тенор, я влюбляюсь в этот голос. Чувство соперничества мне ни в малейшей степени не знакомо. В одной шведской газете, в хвалебной рецензии на выступление Клаэса-Хокана Аншэ, было написано: «Гедде надо опасаться — Аншэ фактически ничуть не хуже». Если надо похвалить какого-нибудь певца, который заслуживает этого, можно ведь обойтись и без колкостей в адрес его коллеги. Я никогда не утверждал, что должен обладать монополией на красивый голос. Но меня просто убивает, когда находится какой-нибудь борзописец, который выдает пару пассажей, где дает понять, что я попросту завистлив. А я на самом деле надеюсь всей душой на пополнение нашего цеха теноров, где красивых голосов так не хватает.