Изменить стиль страницы

1921

«И грозный сон тогда тебе приснился…»

И грозный сон тогда тебе приснился:
Закат невыносимый плещет в небо,
И Богоматерь в аспидном плаще
Над пламенем кипящим возлетает.
Обожжено янтарное лицо,
Бездонны водоемы глаз, и кроет
Она плащом недвижного Младенца.
Багряный ветер раздувает плащ,
Соскальзывает он, Младенец виден, –
И не ее Христос, а твой Исидор.
И сердце обрывается, и руки
К Похитившей с мольбой неизъяснимой
Стремятся. А Она, а Богоматерь
Запахивает с сердцем плащ и, круто
Вдруг обратясь, уносится в закат…
Ты ринулась, проснувшись, к колыбели.
Спокойно всё, ребенок ровно дышит, –
И все-таки ты всей душою знаешь:
Недолго жить ему.

25. VIII.1921

«Нет воздуха, — так резки и ясны…»

Нет воздуха, — так резки и ясны
Прямой каменноугольный обрыв,
И пересыпь лимана, и над степью
Бегущая между холмов двойная
Серебряная проволока рельс.
Нет воздуха, — в огромной тишине
И песнь, и парус повисают пусто, –
Ни высказать, ни двинуться нельзя
В неизъяснимой ясности заката…
Нет воздуха, — и что бы ни сжигать:
Овец ли Авеля или зерно
Его убийцы, — ни огня, ни дыма
В пустыне не взовьется в небеса, –
И Богу будет нечего ответить…

5. I.1921

«Музыка — что? Кишка баранья…»

Музыка — что? Кишка баранья
Вдоль деревянного жука, –
И где-то в горле содроганья,
Собачья старая тоска…
Кто ею душу нам измерил?
Кто нам сказал, что можем мы,
Когда и сам Орфей не верил
В преодоление тюрьмы?
Скалой дела и думы встали,
И — эти звуки не топор:
Не проломить нам выход в дали,
В звездяный ветряной простор.
Так будь же проклята музыка!
Я — каторжник и не хочу,
Чтобы воскресла Эвридика,
Опять стать жертвою мечу!

1922

ЛЬСТЕЦ

Шумит Английский клуб. Колокола гудят.
А он с фельдъегерем в певучий Кремль въезжает
И проведен к царю. И оловянный взгляд,
Как в ранцы гвардии, в его глаза вползает.
«Ты образумился, надеюсь, там, в селе?»
«Сам буду цензором…» Поцеловать ли руку?
Пять черных виселиц в адмиралтейской мгле!
Сто двадцать — в рудники, на каторжную муку!
А там — псковская глушь… Там нету ни души.
Там музу резвую тоской заспишь, задавишь.
Там… Не могу туда… Капральский бас: «Пиши, –
Твое отечество и мой престол прославишь».
А? Право? Может быть. Что, если станс-другой
Кого-нибудь из тех, товарищей кандальных,
Хоть в чем-нибудь спасет? Что разберет такой?
И долу клонятся ресницы глаз опальных.
А после, в номере, сидит он до утра,
То бакен дергая, то кулаки сжимая.
И, губу закусив, ведет, перо ломая:
«В надежде славы и добра…»

1922

«Вчера мне снилась мертвая вода…»

Вчера мне снилась мертвая вода,
Сияющие мутно водоемы,
Такого цвета, как глаза щенят
Молочных. А вокруг песок и щебень,
И солнце бесится, и ядра облак
Восходят и восходят в вышину,
Как пузыри из золотого мыла.
И странная гнетет меня тягота:
Вдоль водоема по песку следы;
По ним идти я должен, ставя ногу
На отпечатки; но огромен шаг
Прошедшего здесь, но слепит глаза
Слюда стрекозья на откосах. Трудно,
Пойми, как трудно мне идти! И вдруг
Передо мной забор и в нем калитка,
Чуть приоткрытая, и в узкой щели
Торчит сухой и длинный палец. Нагло,
Бессмысленно смеясь, я подхожу
И щелкаю огнивом. Огонька
Почти не видно. Подношу его
К отросшему загнувшемуся ногтю,
И ноготь на огне трещит, свиваясь,
И вьется роговой дымок, внезапно
Преобращаясь в исступленный вопль!
Я судорожно просыпаюсь. Солнце
Мне бьет в глаза. Жена мне кипятит
Чай утренний на керосинке. Слышу,
Как во дворе стекольщик запевает…
Так просто всё. Такой поганый сон…

1922

«Да, так: ни женщины нет у меня, ни друга…»

Да, так: ни женщины нет у меня, ни друга,
Я не люблю вино, постыли мне стихи.
Какая скучная мне свищет в уши вьюга:
Слова привычные, обычные грехи.
А лет немного мне: всего лишь двадцать восемь,
А восемь лет из них украдены войной, –
Весна короткая и сразу, сразу — осень,
И той уж нет: зима снежит над головой.
Но верю я… Да нет, я ни во что не верю,
Хоть раз не стану лгать ни Музе, ни себе:
Я только циркулем дела и песни мерю,
Чтоб до конца стоять в ненужной мне борьбе.
И этот хилый стих, и этот стих унылый
Я не литаврами, я стоном заключу:
Я в страшный век живу, когда одни могилы
Десною глиняной осклабились лучу.
Подумать, — Боже мой! — там, где когда-то Ризнич
Любила Пушкина, где синий пунш горел,
Теперь могильщики в четырехлетней тризне
Чумное миро льют на груды нищих тел.
Так кто же скажет мне, кто мне сказать посмеет,
Что я слабей других, что я увял, отцвел,
Когда у мужика издох последний вол,
Когда вселенная, почуя льды, коснеет?