Изменить стиль страницы

Миледи так играла голосом, так строила глазки, словно бы предлагала себя тут же, не выходя из кабинета.

«Ой, плутовка», – засмеялся врач, и глаза у него завлажнели, как две маслины; он вдруг стал походить на одалиску, дождавшуюся любезного сердцу.

«Голубой, наверное», – с облегчением подумала Миледи. Она неотвратимо скатывалась в пропасть безумств, и теперь ей всюду мерещилось, что ее все преследуют. Ведь все мужики – кобели, верно?

«Да мне линейки не надо. И глубиномера. Ха-ха. У вас талия делит тело пополам, лоб у вас широкий, брови вразлет, глаза – как зеленые миндалины. Ну что еще сказать? Шея у вас толстая, но длинная, талия узкая, бедра круглые, гитарой, пальцы изящные. – Доктор говорил торопливо, раздевая взглядом. Миледи ежилась, но терпела, внутренне разогреваясь и освобождаясь от привычных душевных теснот. Ее желали, и ей было радостно от одной этой мысли. – Грудь у вас явно не второго размера и бюст – пышки. Если вы разденетесь, то у вас окажется овальный припухлый животик и крепко удавленный пупочек. Иль не так?.. Снимите-ка платье, я вас осмотрю».

«А вот вам!» – Миледи игриво показала фигу соблазнителю и ушла... «Для себя мужики стараются, чтобы не обмишулиться, – подумала Миледи, уже с особым вниманием прочитывая газету. – Сортируют баб по разрядам, словно кобылиц, и зубы считают, и по холке треплют, под себя норовят. Вот и Ваня мой опыту нажитому учится; нынче меня в стойло поставит и будет глубину мерить. Ежли не та – пошла вон, гадина.

А нам, дурам, любовь подавай, жаркие слова на ушко, игру и соблазны, и всякие затеи, и хотя верно знаешь, что обманет краснобай, обведет вокруг пальца, кинет, использовав, как просаленный вехотек, но ведь веришь, дура, до последнего времени веришь».

Тут-то и пришел наконец милый Ротман; остолбенело встал на пороге, не решаясь войти в дом. Миледи еще не видала мужа полоротым, у него всегда грудь колесом, а в глазах торжественные думы.

– Что с тобой, милая? – спросил Ротман, подозрительно разглядывая супружницу, словно бы встретил фантомаса.

– А что? Ты зеркало спрятал, а я не ясновидящая.

– У тебя одна половина лица, как у товарища Мао, а вторая, как у дядюшки Хо.

Ладно бы острил человек, но у него в голосе ни теплинки, и во взгляде равнодушный холод. Застыл истуканом, озирая хижу, будто чужую, словно не в свой угол попал и увидел там крепко прибитую девку, очнувшуюся после запоя. А ты, милый, подойди, приобними, шепни хоть одно сердечное слово, погладь по головке, как маленькую, ведь мне и без того тошнехонько, в животе печет и в груди ноет.

Миледи встряхнула газетенкой и, распушив ее, кинула в ноги Ротману.

– А ты развратник, дорогой товарищ. Я не думала, что ты развратник и циник. Я из-за тебя чуть не погибла. Мне всадили укол от шока, меня хотели положить в реанимацию и на вертолете отправить в Архангельск. И все из-за тебя, скотина. Ты нисколько не любишь меня, ты подставил мне ножку, когда я развозила почту. Я увидела твою гримасу и упала.

Миледи тонко взвыла, мучительно жалея себя. Она не собиралась плакать; читая «Мир женщины», она даже чувствовала в себе легкую истому и с особым интересом поджидала мужа. В такие минуты досады, чтобы отвлечься от боли, надо затеять утешливую игру, забыться и вдруг услышать себя ладной, красивой и пылкой. Ведь клин клином вышибают. А он, мерзавец, вернулся, как в лепрозорий, да еще и язычок острит. Ну как тут не возненавидеть?..

Эх, видела бы себя Миледи в зеркальце, то сразу бы прикусила язычок и утерла глаза: с одной стороны лицо ее стало помидорного цвета, с другой – картофельного.

Но Миледи хотелось быть страшной и противной жабою, вылезшей на лопату из прелой земли. Ротман скривился, в груди у него смерзлось, превратилось в ледышку. Уже не растопить, не обогреть сердца до конца жизни. С тоской подумал: «И чего домой торопился? Предлагали бутылек на троих – отказался. Все квасят, чтобы не окаменеть, а я держу марку, словно взорваться хочу» Сейчас жену Ротман воистину ненавидел: нашла же раскоряка во всей вселенной единственную арбузную корку, чтобы на ней-то поскользнуться и шмякнуться. Не баба, а страх Божий! И как только позарился на такую, где глаза были?

Впереди ждал длинный вечер, и надо было его пережить. Сначала оживить изобку, вдохнуть в нее духу, на плите наварить щец, бабу покормить с ложечки, пасть ведь не может открыть, стерва бесплодная. А не лучше ли сразу махнуть за Слободу, весенний лес снимет ступор, пообещает хоть крохотных надежд, а небеса подадут голос участия. Иначе и до греха недалеко.

Ротман нехотя раздевался, расправляя на вешалке рабочий сюртук, выверяя стрелки на брюках, чтобы ненароком не загнулись, не скособочились. Понюхал белую рубаху, не пахнет ли в подмышках, нашел ее почти свежей; ждать, когда Миледи постирает, себе дороже. Тянул время, обходя жену, как степную каменную бабу, старался не глядеть на нее, чтобы не увидеть глаза, полные слез. Знает, кривоногая, чем мужика сронить на колени.

Миледи хныкала, зажимая в себе рыдания. Иль канючила, вымаливая хоть каплю ласки? Зверь, ой, зверь, у него лошадиное сердце, и не в той стороне груди; он не Богу молится, а сатане; он с диаволом дружит и бьет ему поклоны по ночам. Ваня, ну зачем на меня дуться? Ну, я нескладуха, урожена в неурочный час. Ты почто для меня камень за пазухой носишь? Ведь что-то и во мне есть хорошего, пусть и кро-хо-тулеч-ка.

Ей бы сняться со стула, взяться за обрядню, сварить ужну; не зря же молвлено, де, путь к сердцу мужчины лежит через желудок. А она вот нудила, как пришибленный котенок. Нет бы кинуться к плите, засучив рукава. Ну и что ж, что страдаешь? Так ведь все мучаются. Миледи было так больно, словно бы на ней всю ночь молотили цепами и батогами, выбивая из снопа по зернышку, из тела по мясинке, из костей по мозжинке.

– Ваня, Люся Фридман просила передать, чтобы ты к ней явился – сказала заискивающе, скосила в зверской улыбке напухший рот. – Она тебя посмотрит без очереди.

– Я что, жеребец? Или слон? Или морж?.. – Далее было непереводимо, чисто по-русски, но очень выразительно. – Почто вы, бабы, смотрите вниз, мимо души, а?

Миледи потупилась, постаралась пропустить матерки мимо ушей; от Якова Лукича в минуты ярости она слыхала и почуднее. Но повеселела, бедная, прилипчиво потянулась к мужу, словно бы ярость его пробудила женщину от опойного сна. Миледи хотелось семейного мира и лада. Все так нелепо рушилось вокруг, так пусть хоть дом-то стоит не кренясь.

Миледи окинула взглядом келейцу и почти возлюбила ее, как последний схорон от бурь. Ей бы, чудной, не улыбаться, а хоть мельком бы посмотреть на себя в зеркало и сразу удалиться к родителям, чтобы под их прикровом залечить ушибы и язвы. А она вот не ко времени принялась крепить сваи и слеги семейного хлипкого моста.

– Люся – уролог. Она, наверное, и в этом знает толк.

– Дура! Никогда больше не упоминай мне этих людей. Они для меня умерли. – Ротман побелел от ярости, губы покрылись веснушками. – Слышишь, никогда! Не хочу их знать. Одни меня поминают уже, как покойника, другие пальпируют, третьи меряют. Как урожено, так и приложено. Я знаю эти садистские штучки: липшее обрезать по живому.

– Ваня, прости. Но я думала, что вы с Люсей старые друзья. И она ведь была влюблена в тебя. А первая любовь до гроба. Не ржавеет, – добавила Миледи полушепотом, ужимая голову в плечи, словно дожидалась кулака вдогон.

– Ты смеешься?

– Да ничего я не смеюсь. Ты сам говорил: два еврея – парламент, вот и посоветуйся с Фридманом, как жить. Не погибать же нам в этой дыре.

Миледи подошла осторожно, украдчиво, стараясь не скрипнуть половицей: но предательски шуршали под ступнею газеты, будто по ним скоркалась коготками огромная жадная крыса. Прикоснулась ладонью к прохладному плечу мужа, к скользкой бархатистой шкуре, постоянно смуглой, навсегда впитавшей солнце. Боязливо напряглась сердцем, боясь окрика. Пальцем скользнула на предплечье, как змея-медянка, окрутилась вокруг набухшей мышцы и нырнула в подмышку, поросшую тонким волосом. Ротман вздрогнул, уросливо дернул плечом, но головы не повернул.