Изменить стиль страницы

И вдруг Миледи оказалась на широком ложе посреди залитой светом больничной палаты, подле на коленях стоит парикмахер Гена Новожилов и гладит ее под грудью клешнятым копытцем, больно так, сердито чертит странные знаки в подвздошье, под пупом и ниже, торя путь во врата родильницы. Глаза у Гены сияют, как два алмаза, на лбу кучерявая смолистая челка, в которой просвечивают два молочно-белых рожка.

«Распечатаю сосуд каменный огнем пылающим. Разожгу в нем блуд и ярость! – вещает Гена. – Отдай, баба, мне свой стыд, отдай!» – «Не отдам, – кричит Миледи, яростно упираясь поначалу, но с каждым словом затихая и как бы смиряясь с покорителем. – Не хочу, – уже шепчет она, зная, что желает блуда. – Стыд – смирительная рубашка для бабы. Где стыд, там и совесть».

Миледи все же нашла сил вскочить с кровати и побежала куда-то вверх по пролетам, запинаясь о щербатые ступени. Стена вдруг пропала, перед Миледи разверзлось бескрайнее небо с редкими кучерявыми облаками, похожими на кротких ангелов. Она оказалась на ветхой веревочной лестнице, ее качает ветром, осыпаются трухою скверные перекладины, опадая в пустоту, а снизу, угрозливо подбивая пятки, вдогон спешит пламя. «Все. Это конец!» – обреченно подумала Миледи и вдруг оказалась на фабричной трубе около черного зевла, парящего дымом и серою. Тут протянулись невесть откуда добрые нежные руки и бережно повлекли вниз.

Миледи проснулась внезапно, взглянула на часы. Казалось, спала вечность, а прошло лишь минут двадцать. Тягуче пытал душу живот, словно бы внутри пылали язвы, лицо окосоротело; не глядя в зеркало, Миледи чуяла, как свирепо задрало угол губы; глаз словно бы вылился из обочья и чудом повис на стебельке, как желтая речная бобошка.

Мужа все не было, пропал на службе. Пошаталась по студеной каморе, еще подумала разживить печуру и нагреть берлогу, но трудно было рукою шевельнуть. Горько усмехнулась: «Вот тебе и сбила калым на двух работах. Поскользнулась и убилась кобыла счастия на простой ледяной катыхе. Если Богом не дано, на фанерных крыльях высоко не взлетишь, обязательно шмякнешься носом об землю. Размечталась, возгордилась: де, Ваня, ничего не бойся, я ныне на двух работах и тебя прокормлю. Тебя в редакции грызут поедом, а ты наплюнь. Еще мне папа в девичестве говаривал: „Вошь, что заемный грош, спать долго не даст“. Намекала на Валю Уткина. Передавали, что этот волокита тоже пытался измерять ее развальчик, но промахнулся.

По всем приметам плохая из нее получилась жена, да и уличной девки не станет. С русским мужиком мяса не сваришь, одна бульонка. За бутылку раздень-одень, накорми, напои, спать уложи, ублажи, чтоб до седьмого пота, а все одно кругом виноватой останешься.

Пошла замуж, чтобы попробовать, каково семьею жить, и ничегошеньки от того каравая не откусила; пал хлеб на оселку и стал будто камень, только десна искровянила.

Миледи пыталась найти зеркальце. Ведь где-то же был осколыш? Не спрятал же его Ротман? Ваня любит красоваться после гимнастики, по частям разглядывая тугие мяса.

Присела к самодельному столику на укосинах подле окна; поверх вороха бумаг лежала вчетверо согнутая газетенка. Бездельно развернула ее. Видно, что приплыла недавно из московского бедлама, где нынче все помешались на деньгах и сексе; сладкий запах блуда по ветру нанесло и до далекой северной провинции, и даже здесь скоро помутился от этого терпкого духа невинный крохотный ум розовощеких местных кобылок. Ишь ли, заголились сеголетки, выше некуда, черниленку видать, и понеслись бестии по ипподрому перед мужиками, высоко вскидывая ноги, загибая кренделя. Даже она, старбеня, рехнулась головою и замутилась блажью: там ноет, тут стонет, там спать не дает, и подушка под головою, будто черствый гранит.

«А блудить-то сладко! – снова прошептала Миледи, тупо глядя в газету, где простому народу приоткрывалась завеса над „Историей женщины“. – Знает, дьявол, чем поманывать да куда подмазывать. Это у нас на Руси с мужиком мяса не сваришь, одно голое костье да лохмы жил; а в столице лихие девахи и крылатые нимфеточки давно смекнули, почем стоит свежее мясцо, и едят вот пышки с икрою. Какой соблазн для переменчивой бабьей породы, скинувшей узду; почище станет змеиного яблока искушения».

И не понять было, то ли завистью рвет свое сердце Миледи, то ли пристанывает от жалости к себе, несчастной, опущенной вдруг на самый низ жизни. Снова с тоскою оглядела нищую нору свою... Тешила сердце музыкой, берегла себя до тридцати годков, дожидаясь лыцаря, чтобы спать нынче со сбившимся с панталыки мужиком в самодельном гробу. Подумала: «Иль я больная, изъедена до самой глубины пороками, или весь мир рехнулся и сошел с ума. Но если весь мир потерялся вдруг, то почему я должна уцелеть и сохраниться? Для одной-то и рябчик не мясо, в рот еда не лезет, а в компании и собаку съешь, не поперхнешься».

Статья вроде бы для дам, а читают, поди, одни мужики; вспоминают бывших в услужении женщин, рабынь любви и утех, и примеривают под себя, с той ли спали, не промахнулись ли в размере, зря теряя время, ту ли теребили до изнеможения чувств, к той ли притирались, чтобы высечь искру? А начитавшись, небось, уже со знанием дела станут примерять девок, перебирать, как мусор на свалке, помышляя лишь о необходимой для себя глубине лона, но не о красоте души. Где она, поэзия чувств? Где он, этот внезапный электрический ток, что однажды пронизывает двух вовсе не знакомых прежде людей и заставляет кидаться в объятия? Попроси объяснить, что случилось? – и не скажут, лишь пожмут плечами: он – чернобровый статный молодец, смолевая кудря на висок, она же дурнушка, серая утица с тощими косицами, и изъеденными зубешками; и меж тем многие годы им жить в любви, не разлей вода, когда каждый день расставания кажется за вечность, и сподобится умереть, быть может, в один срок.

Судя по описанию женщин, она, Миледи, верно, и для любви не сильно гожа, и мало удовольствия с ней играться в постели. И губы-то у нее толстые лопухи, и рот широкий, зевластый, и норки носа, как у тюленьей мамки-утельги, наружу выперли.

Согласно росписи древних восточных врачей по телосложению она, пожалуй, подпадает под второй размер. Конечно, на вкус и цвет товарищей нет. Мало ли что шахи предпочитали наложниц с глубиной лона в шесть пальцев; такие, значит, были мелкие, невзрачные мужики, потому и выродились, и потеряли свои царства. Если уж с бабой не могли управиться, так невольно пропустили сквозь шесть пальцев и свой трон.

Нынче снова мало одной жены, супружницы венчанной на всю жизнь, но хотят любовниц и наложниц, и чтобы все были девственны. И чем развратней, скотинистей мужик, тем на большую чистоту он посягает, хочет осквернить ее, смять себе под ноги, умягчить разлитую в утробе зависть. Мало ли было вовсе минувшие века шлюх, гетер, одалисок, путан, ночных бабочек, жриц любви; они безвыводны, эти солдаты утехи, но церковь, но вера христианская, но совесть, но стыд сдерживали этот вековечный дьявольский напор, эту бурю вожделения, таящуюся в женщине, этот вечно кипящий бражный лагун, готовый выплеснуться во всякое время наружу, и тогда завейся моя веревочка, пропади все пропадом! И вот сказали нынче: де, стыд – пережиток, совесть – хитрая уловка монахов, человек живет на свете лишь раз, и только на земле он может испытать истинный рай. И бесстыдство скоро обуздало стыд, выгнало на паперть, набросило крепкую узду; совесть стала за порок, честность объявлена лживой игрою, добродетели – ханжеством ничтожных и беспомощных, кто не может постоять за себя. Табун разнузданных, диких, больных пороками жеребцов выметнулся на просторы России и, играя жиловатым мясом, поуркивая, принялся лихорадочно тратить все, что годилось бы для продолжения породы.

Миледи была и у сексопатолога. Он явно начитался древних мудрецов и магов языческого покроя и усердно поклонялся им. И то, что вычитала Миледи о себе, она впервые узнала от врача. У него были медовые испытующие глаза, нарочито неряшливая смоляная щетина на скульях, говорил он глухо, монотонно, копируя голос Кашпировского. «У тебя посуда глубиной в девять пальцев. Достает ли муж до дна?» Уж не девочка вроде бы, но покраснела, занялась пожаром, едва сдержалась, чтобы не уйти. Но, право же, не девочка. Заузила глаза, сделала их нарочито бесстыдными, спросила: «А что, мельче есть?.. А как вы замерили? На взгляд? иль линейкой? иль у вас есть глубиномер? А пальцы бывают толстые и тонкие. У меня, например, как прутики. А есть сосиски, сардельки, колбаски. Вот у вас пальцы шахтера. Ваши девять пальцев, это ой-ой – утонуть можно».