Изменить стиль страницы

Ротман вернул посудинку на самодельный простецкий столик, сколоченный на скорую руку, и, наверное, забыл выпить. На крутых скульях как-то скоро выклюнулась смоляная щетина.

– Пойдем на Милку глянем, где она, скотинка, загуляла. – Ротман смахнул из головы пустой разговор, как зряшный мусор, но Братилова заело, больно укусило то неправедное, какое-то неискреннее торжество, с каким Ротман хоронил русский народ, живьем сгонял в ямку, полностью отвернувшись от него, не оставив даже крохотной соломинки для спасения. И что за порода такая людей объявилась, что пилят сук, на котором сидят, да и неведомо чему радуются, грают на весь мир.

– Вы, поэты, все путаники, а ты путаник вдвойне, – твердо, но напористо сказал Алексей. – Ты сам же сказал, что евреи расслышали наш зов «и мужество нас не покинет». Значит, они решили стать похожими на тех, кто трижды спасал евреев от полного исчезновения. В глубокой древности русские спасли иудеев от вымирания и пошли дальше встречь солнцу, оставив им надежду на жизнь, свои капища и молельни. После, когда евреев погнали из Европы, не давая места, где приклонить головы, именно русские пустили к себе, помогли сохранить обычаи и свое лицо. И в третий раз – во вторую мировую, не только вытащили из крематориев, но и дали государство. Евреи слишком много должны русским и, зная о том, что много должны и что никогда уже не расплатиться, не хватит никаких богатств на земле, они стали пересмешничать над нами и отвергать, как изгоев, как навоз истории, который уже глубоко запахали в землю, так что можно и позабыть... А нас не запахать, не-е.

Братилов говорил длинно, глухо, глядя в мутное оконце, как в зеркальце, как в Евангелическую священную книгу, где и выуживал верные искренние слова. Мысли выдирались трудно, из самой сердечной глубины, с какой-то мукою, словно бы Братилов боялся обидеть незримого собеседника, что явился не то с неверными притязаниями, не то за исповедью. Ротман засмеялся, будто уличил гостя в неправде.

– А, заело... А, ожгло. Проняло до печенки. Значит, не пропащий совсем...

– И ничего не заело. Бранчливый ты больно, – поникнув, виноватясь, ответил Братилов, заползая в свою раковину, укладывая на перламутровых атласных подушках свои чуткие усы и затихая в норище. Он налил себе снова, крякнув, выпил, слушая, как упаривается в желудке винцо, как тепло, буровя истомившиеся черева, проливается к горлу и далее к нахолоделым стопам.

– Значит, любишь себя? Значит, гордость не порастерял? А ты знаешь, что нет хуже человека, который недоброжелателен к самому себе, и это воздаяние за злобу его... Пожалуй, я возьму тебя к себе, ты мне подходишь в соратники.

– Куда это? – спросил Братилов, принимая слова Ротмана за насмешку.

– В тайный союз укушенных, в касту приближенных к Богу, кто поклоняется библейской премудрости сеятелей: «Если зол для себя – для кого будешь добр? И не будешь ты иметь радости от имени своего».

– Ничего я не понял, – добродушно сказал Братилов, пропуская многомыслие хозяина мимо ушей, и выпил в третий раз. Ротман стоял на пороге, прираскрыв дверь, а в дальнем углу чердака буровил сумерки желтый кошачий зрак, иль тусклый стоянец зазывал на дьявольскую братчину. В таком диком житье – не без нечистой силы, и в ветхие печные трубы, уже давно забывшие жар огня и терпкий запах сажи, кто только и не залетит с шабаша с Лысой горы. – Больше всего, я, пожалуй, себя не люблю, ибо никчемный, пустой человеченко, ни на что не годящ: живу, как чертополох на пустыре. Вот всех жалею я, это правда, но себя не жалею, ибо по делам его счастье его. Помоги в малом и спасен будешь в великом. А кому я помог, Ротман? Только дай мне! дай больше! почему им, а не мне!

Третья рюмка развезла Братилова, потянула к слезам. Распьянцовской душе уже так мало надо хмеля, что даже одна капля вина рвет сердце бедняги со стопора.

– Ну перестань казниться, – снова горготнул Ротман, запрокидывая голову: вот проглотил человек смешинку и сейчас в серьезном разговоре не может сладить с собою. – Явился убивать и, еще не подняв руки, уже плачешь над врагом. Жалкий русский человек, пойдем, посмотрим, куда запропастилась Миледи Ротман... Блины давно готовы, а женщины все нет... Собиралась пойти за клюквой и не провалилась ли в павны, не забрела ли в гости к болотной трясавице.

Ротману надоело торчать на пороге и зазывать гостя с собою; тот будто приклеился к стулу, и надо было сидня отодрать, пока не уснул. Иван, не поленившись, приобнял гостя за рыхлые бабьи плечи и повлек за собою.

* * *

– Устроил бордель для ведьм и бесов, – бубнил Братилов, сонно оглядывая полутемный чердак, где висели забытые, древние шабалы да изжитая одежонка, которую и носить бы стыдно, но и выбрасывать жалко, и потому обычно хозяин, смекая о грядущей нужде, коя может накатить в самый неурочный час, все немудрящее имение спихивает с глаз подальше, но задним умом помня, где оно закинуто. Кроме ватных штанов, кофтенок и фуфаек болтались на шесте ссохшиеся в серую тряпку старые веники, обрывки сетей, веревок, лежали рассохшиеся старые ушаты и квашни, деревянные ступы и точила, ящики и всякое коробье, годное лишь на растопку.

Братилов, переступая через лаги, нарочито хватался за стропила перекрытия. У чердачного оконца, выходящего на прошпект Ильича, стояла на треноге винтовка, метра в два длиною, наверное, трехлинейка Мосина, сохранившаяся с гражданской. Покойный хозяин был на первой мировой, потом ходил в обозах то с белыми, то с красными, благополучно каждый раз бежал и под наганом был снова забираем на фронты, и вернулся домой уже из Франции в двадцать пятом году, и на одной ноге у него был английский ботинок, на другой – швабский, на деревянной подошве. Хозяин-то давно уже сгнил на погосте, а обувка эта из эрзац-кожи, на кою немцы великие мастера, наверняка, скорчившись, вся заскорузнув до железной твердости, лежит где-нибудь в куче сапог.

– Слушай, а как зовут твою шайку? – притворившись пьяным, спросил Братилов.

– А на кой тебе?

– Знаешь, тянет куда-нибудь вступить. В партию большевиков не приглашали, в демократы – претит, а страсть хочется быть задействованным. А то штык мой заржавел...

– Моя организация называется «Орден буров», – строго ответил Ротман и неожиданно резко приставил Братилова лицом к себе, чтобы нащупать глаза. – Буры – белые уры Ротмана. Когда русские спасали иудеев, они были Урами, солнечными людьми, детьми Бога. Исус Христос был из буров, и иудеи, к своему несчастью, не разглядели его царского венца. Казнив Христа, они сожгли за собою мосты спасения.

– Так ты язычник? – с непонятным восторгом спросил Братилов и бросился обнимать хозяина, тычась тому в щеки толстыми слюнявыми губами. Ротман строго приотодвинул художника, приобтерся велюровым рукавом халата, но неожиданное признание Братилова было щекотно приятным. – Я так люблю язычников. Они для меня как житний сноп на сжатой солнечно-рыжей пашне, пахнущей землей и медом. Сноп до небес и золотые колосья свесились задумчиво, осыпая зерна и понуждая нас жить. Не было бы того колоса в прежних далях, то не было бы и меня, и тебя, и Иисуса Христа. Ведь Он от живой женщины родился, от Марии, грудь сосал, потом хлеба ел и вина пил. Бог-сноп, это здорово, правда? Это я сейчас придумал. Золотая картина в золотой раме на золотом поле под золотым солнцем. – Братилова прорвало и он, хмельно заикаясь, поплыл по бархатистым тугим волнам, и мысли срывались, как изумрудные брызги с янтарного весла. – Я тоже создам свой орден, нет, я собью любимых моих людей в армию и назову наше согласие «РАБ», русская армия богоизбранных. Я наберу ее из бомжей, кому нечего терять, кроме своей души, из дураков, что гожи в советники царям, и уродов, что издревле спасали Россию, провидя грядущие напасти и остерегая от них. «Рабы» подымутся под моим знаменем и сметут всех! Да здравствуют «Рабы»!

Ротман понял, что гость смеется над ним, и торопливо замял разговор:

– Заметано. Я к тебе в подпаски, в писаря, в казначеи, деньги собирать. Я еврей, а евреи умеют деньги считать...