Изменить стиль страницы

– Сказать матери или нет? Чего мучить? А может, все в напраслину, может, наваждение все, и сейчас неродящее тело, подлаживаясь под тоскующую душу, пыщится, только бы ублажить хозяйку. Нет, погожу, пожалуй, сказать никогда не поздно. Не ей рожать...

– Сбродила бы по клюкву, доча, – умильно вопрошает из кухни Ефросинья, прислонясь к двери и не решаясь открыть ее, чтобы не получить нагоняя. – Зимой морса или киселя наварить, как хорошо. Живой витамин. Худо жить у порозного да щелястого, а сладко жить у полного да грудастого. А и на кой дети, доча? – Мать словно бы поймала бесконечную тоску Миледи. – Ходишь с има, носишь груз, после трясешься, сна не знаешь, а вырастишь – слез горстью не обрать. У молодки слезы мелки и скоры, у бабы с детьми слезы, как орехи грецкие и, как перец, едкие. По доброму-то уму, дак никого не нать. Кто одна-то живет, кукует стара дева, та и горя не знает до ста годков. Не ходи ты больше к своему, нас не позорь и сама не позорься.

Во дворе отец ладит сети; все лето собираясь на реку по рыбу, он так и не выполз на берег. Едят магазинское, да что дети притащат в гостинец: хвост щуки иль звено красненькой, что достали поплавью воровски, пока рыбнадзор спал. Отрыбалено было Яковом Лукичом, без рыбы не сидели, по родне не займовали; нынче кости мозгнут на холод и мокнут на жару. Той и радости старому, что поворкуешь, перебирая сетное полотно, пересматривая ячею, не завелась ли где прореха, не требуют ли починки грузы да поплавки. Позвенькивают железные кольца, качаясь на сквознянке, шуршат берестяные свитки; Яша Колесо, словно бы переваривая недавний вздорный разговор, зычно поет, почасту прокашливаясь, продирая горло:

– Ловите миг удачи! – голосок петуханистый, со старческими срывами и всхлипами. – Ну конечно, пан или пропал. Это по характеру. Не лазая по яблоки, не сорвешься; не гонясь за деньгой, не огорбатеешь. Кто не рискует, тот не пьет шампанского. А я, бывало, попил этой кислятины. С нее хорошо сс.....ться. Две гранаты в карманы и айда в бой. Бывало, на Мурманске-то с корабля сойдешь, весь город на коленях. В карманах денег, как сору... Пусть неудачник плачет, судьбу свою кляня! Ха-ха-ха-ха!

Отцова ария странно подлаживалась под настроение Миледи и нагнетала разладицу. Неудачнице к неудачнику надо жаться и просить милостыньки. По всему выходило, что надобно бы при муже сейчас быть, прислониться к нему и хоть пустяковым, но ласковым словом приобогреться, слиться душою. А тут, будто кукушица горемычная, в чужом гнезде при чужих яйцах. Былая радость вдруг попритухла и сменилась унынием...

И на кой из Архангельска тогда кинулась, будто кто насулил и поманил? Да в родимый дом захотелось дуре, под крыло к отцу-матери, где легче заживаться под своей крышею. Хоть за батожок, да на свой бережок. Сейчас бы красовалась в городской квартире с удобствами, не морозила бы задницу, ходила бы в норковом манто. Музыкальные классы в городу просторные, инструмент с настройщиком, дети послушливые, родители богатые. На руках бы носили.

Фортепьяно смиренно притихло у окна под холщовым серым покровом, как в застегнутом наглухо макинтоше; угадай, погребальная колода там иль постельная тумба? Пальчики по клавишам бегают, когда душа стремится.

На кухне мать крутила веретенце, ворчала, нить из-под пальцев бежала вся в узелках, толстая, будто макаронина. «Раньше-то говорили: за мужа завалюсь, никого не боюсь. А нынче: за мужа завалюсь, слезами ульюсь. Эхма...»

Во дворе дурашливо смеялся Яша Колесо, выводя рулады: ха-ха-ха-ха! У него все ладно, все хорошо, пенсию на дом носят; если и было какое горе, так в прошлом, давно все выхлебано до сухого дна и не ложкою, а черпальницей, каковою из лодки воду выплескивают, и в памяти оследилось лишь самое бедовое и сладкое: где гулеванил да с кем переспал.

Миледи понимает, что уже давно в забытьи, душа ее парит в неведомые выси, и память уже перескакивает с кочки на кочку, но женщина каким-то особенным образом слышит это непрерывное отцово «ха-ха»; смех перекатывается в ее голове, как тревожный колокольный набат, требующий какой-то срочной подмоги...

Миледи без усилий перешла из яви в сон и захлопнула за собою двери. Она в каком-то узком переходе. Ослепительно светлом. Впереди показалась девица с распущенными черными волосами, на две головы, пожалуй, повыше. Расфуфыренная, как по журналу мод. Как знаменитая манекенщица. Но отчего-то у Мили пересохло во рту и ноги обвяли. Она решила отчего-то, что это поджидает смерть. А куда деваться? И Миледи пошла вперед, как невольница, остановилась перед незнакомкой, не в силах поднять глаз. И вдруг робко попросила: «Отпусти меня». Смерть посторонилась, но Миледи еще долго чувствовала спиною ее взгляд и все ожидала окрика.

«Не подходи! Не надо!» – заверещал кто-то жалобно, и Миледи поняла, что смерть обратала кого-то, взяла свою дань. Миледи со страхом обернулась, и то, что она увидела, заставило её проснуться.

– Не подходи! Что ты девку топчешь, как собака падаль! – заступался за дочь Яков Лукич, стоя в дверях и колченого переступая с ноги на ногу. Взъерошенный, со сморщенными забуровленными щеками, он походил на цыплака, которому помяла боки дворовая собака.

– Доча, проспала первачок, так не проспи третьячок, – трясла Фрося девку свою, будто лагун с брагою, стараясь выбить из него затычку. – Девка, от пролежней дети не рожаются, а только улитки, червячки да козявки. Вставай, прохладись на воле. Дурак твой на работы, а ты без заботы.

Миледи размежила веки, ресницы слиплись, будто от горькой обидной слезы, которую не обрать и горстью. Над нею наклонилась не то бабушка-ягушка, не то кощей с серпом, не то смерть с косой.

– Отпусти меня, – взмолилась Миледи, еще не придя в себя.

– Как в декрете лежишь. Морда распухла, что ж... Я тебе, девка, спать не дам. Кто днем много спит, того зоб запирает, – молола старуха, чтобы выбить из девки сон. – Дрему не прогнать без грому. Ворона кони надо брать по корени, козу по рогам, а девку по зубам, корову по вымени, а зятелка по имени.

Старая мордовка набралась от благоверного острого язычка и сейчас крутила тарабарщину, нещадно перевирая присловья, только чтобы достать дочку из смуты. Мало того, что долго спит, так еще и зряшно кричит, будто режут: весь дом взбулгачила. Если худо что наснилось, в те же поры может и случиться.

– Помню, чуть залежусь, меня мати батогом в поле: поди, мол, по смерти належишься. Я со зла-то иду, думаю: ну, мати, вырасту большой, ты меня снопом, так я тебя колом. А нынче что ни ночь, плачу по родненькой: мама, прости, да, мама, прости. Померла на чужих руках, кусочка хлеба моля.

– Не себя кляни, войну вини, – утешил Яков Лукич. Поковылял, колченогий, в кухню, присел возле самоварной продухи, куда трубу вставляют, и надолго затянул носогрейку.

Фрося помогает дочери срядиться на болота за ягодой, подтыкивает ее в боки, чтобы выпроводить из избы: воля вольная сон с плеч сымет.

Бегает, ворчит по привычке на мужа:

– У, вонькой козел. Баб клянете, а сами без блудовой травки жить не можете. Посинел весь, синепупый.

Беззлобное ворчание для всякой семьи, что перец и соль для наваристых щей; так-то о чем говорить? за жизнь все перемолвлено, все пересужено, не раз перекладено с печки на полати и можно бы бессловесно коротать останние дни, ибо так за жизнь притерлись, что и без говори, по одному взгляду и примолвке ясно старым, как себя повести; и вот эта-то нудня, это воркование – как небесная музыка, та самая драгоценная патефонная пластинка, кою для душевного настроя иной раз запускаешь десять раз на дню...

Но для Миледи эта нуда как наждак по сердцу; дом становится невыносимым. Кажется, вот хлопнула бы дверью – и навсегда за порог. Ну выскочила, ну кинулась сломя голову в безбрежные дали, куда и макар телят не гонял, но уже через сто метров ноги вспотычку, словно бы заячьи петли наставили, и слеза душит горло, и хочется обратно под родительский прикров, пасть на колени пред татушкой-матушкой.