Изменить стиль страницы

– Нет-нет, Ленин – человек эпохи. Он лампочку дал. А то сидели бы без света. А Меченый всем по квартире даст. Он слов на ветер не бросает.

– Ага... а гробы не хочешь? Две тысячи тонн золота спрятал и не подавился. Сами наелись, а теперь коминтерн кормят.

– А ты откуда все это знаешь? – вступился за тетю Фиру Григорий Семенович. Он особо и не желал бы защищать Ленина, но хозяину было крайне обидно, что в его же присутствии ругали без его дозволения.

– Евреи зашевелились...

– Это жиды зашевелились, а евреи насторожились, – как-то зло оборвал дорогого родича банкир, тем нарушая всякое приличие. Тетя Мира может перенять обиду на себя, а там и греха не оберешься, прославит во все концы света. Ведь дорогие гостеньки тянулись за тыщи верст из теплых краев в дикое место не киселя хлебать, но сытных щей отведать, а тут им даже и ложку не подали. Какой тут резон от бездельной кругосветки? – Скоро, племянничек, впору станет не смеяться, но плакать. Все шишки повалятся на нас.

– Ну и что ж, что шишки? Шишки, дядя, тоже денег стоят, если их оценить в деньгах.

– Что ты все на деньги переводишь. Еще молоко на губах не обсохло, а он: деньги... деньги. Как попугай, – вскипев, закричал Григорий Семенович, вовсе отказавшись от недавних мыслей, что доверчиво выкладывал наедине Ивану Ротману. – Деньги – тлен, горстка пепла. Дунь – и нет. И эта щепотка пепла управляет людьми, делает их иль всесильными, иль беспомощными рабами. – И тут Григорий Семенович неожиданно успокоился. – Были когда-то меновые кости, скальпы, бусы и тряпки, потом бронза и меха, золото и платина, теперь бросовая бумага по сто рублей за кило...

– А ты проживи без капусты. За такую зелень люди трупами дорогу устилают.

– Мне ничего не надо, ни-че-го!

– Ну, па-па, – жалобно позвала позабытая всеми Симочка, с усилием вздернув хорошенькую, как бы изваянную из тонкого фарфора головенку, и в глазах ее проступило бешенство.

– Всё-всё... Музыку! Где музыка? Танцы-шманцы-обниманцы! Миледи, Миля, за пиано...

– Не могу. От музыки тошнит, – неожиданно призналась Миледи, но все отчего-то внимательно посмотрели на Ротмана. Тот недоуменно насторожился и едва слышно обрезал жену:

– Дура, не кочевряжься. Люди же просят.

Миледи не расслышала, пожала плечами, кинула на тарелку ложку винегрета и стала безучастно жевать, глядя в окно. Ей мерещился утренний сон: она беременная, с огромным животом лежит одна в больничной палате, а в изножье кровати лениво бродит кругами кавказская овчарка с обрубленными ушами и лижет ей пятки.

Хозяин отпахнул с пристуком крышку, пробежался по клавишам пианино, выбил проворными пальцами, умеющими, казалось бы, только считать деньги, игривую бурную скороговорку, все время отрывисто взглядывая из-за плеча на гостей, де, вот какой я умелец. У Григория Семеновича оказались повадки тапера. Но игру сразу же оборвал, включил музыкальный ящик.

Иван пригласил повальсировать бабушку. Она оказалась крохотулечкой, и ее изрядно облысевшая, накрашенная хною головенка едва достигала груди. Тетя Фира судорожно вцепилась в рукава сюртука, дутые серьги, принакрытые невесомыми букольками, болтались, как уши болонки, счастливая улыбка блуждала на помятом старостью, запрокинутом на ухажера лице. Но шаг у партейной оказался весомый, солдатский, будто была тетя Фира в подкованных кирзовых сапогах. Один раз бабуля промахнулась и наступила на палец, так что Иван обезножел и захромал. Боль слегка привела в чувство, хмель сник, проредился, как утренний туман, и опал куда-то в брюшину. Ивану было хорошо на пиру, все любили его, и он с любовью почитал новую свою родню.

– А я ведь москвич. У меня московская прописка, – вдруг похвастался Ротман, сбиваясь с такта; его понесло неудержимо в сторону, но кокетливая столетняя старка поддержала его и наладила вальсок. Тут Иван невольно поверил, что тетя Фира была дружна с Лениным и гоняла с ним чаи в шалаше под Питером. Такие неизносимые люди, подумал он, до самой смерти не ходят, а маршируют, красят брови, маникюрятся и носят мужские штаны; не ведая уныния и тоски, они непобедимы.

...Всё ж таки матриархат, великая штука, умилился Ротман. Это русские мужики, так их в качель, гоняют своих баб по углам и посылают по Владимирской на три, на шесть и двенадцать букв. Ротман мучительно считал матерки, разлагая их в моховой голове на слоги и тут же подбирая рифму. Но получался один срам, какие баранки ни завивай. Тетя Фира привела кавалера к столу, усадила, властно придавила за плечо, как благоверного, будто приклеила к столу, а сама осталась стоять возле, возложив костяную ладонцу на серебристый чуб ухажера. Иван Ротман напоминал ей комиссара Печельницкого, который обещал взять за себя, но, надув ей живот под копною, женился вдруг на боевой подруге Зусе Фраерман... У него, помнится, тоже было чугунное, ссиня, лицо и бельмастые глаза. И-эх, тачанка-ростовчанка, умчалась в туманную даль, и не догнать.

Виля отплясался до пота с хозяйкою; та будто гарцевала на жеребце, выставив перед собою полусогнутые в локтях руки и не выпуская изо рта пахитоску. Ее тонкая шелковая юбка надулась, как Царь-колокол, а каштановые волосенки встали колом. Она, сколько помнится, не бывала такой счастливою. Симочка сидела в своей коляске вытянувшись, как икона. Бедную все забыли, никто не приставал с расспросами и с наукою, никто не улещал шоколадками, и девочке было воистину хорошо. Миледи выпрямилась на стуле, будто затянутая в корсет. Ее постоянно подташнивало, и она вдруг уверилась, что понесла, и стала подсчитывать сроки.

Виля наконец приустал, плюхнулся на стул, долго блуждал взглядом по столу, не зная, наверное, чем призакусить, и вдруг ткнул пальцем в бабочку Ротмана.

– Сколько карат?..

– На весах не взвешивал... А вообще-то, подарок.

Виля засмеялся:

– За сто баксов отдашь?

– Даром отдам. Хоть и грех дареное отдаривать.

– Виля, не задирайся, – строго осек Григорий Семенович. Племянник лишь дерзко усмехнулся, глаза его еще пуще пошли нараскосяк, обнимая взглядом всю вселенную.

– Молчи, банкир – восемь дыр... За сто баксов отдашь? Хотя дрянь камешек-то, пыль земная. Но светит, дьяволенок.

– Говорю, даром отдам, – притравливал Ротман, в душе за что-то необъяснимо не взлюбя нахаленка. И тот платил Ивану той же монетою: они скреблись друг о друга, как кремень о кресало, высекая пока мелкие искры, от которых могло вызняться жаркое полымя. – Сделай одну фигуру – и всё...

– Что, гольем раздеться? Мне есть что показать. Не пальцем делан, верно, мама?

– У отца спроси, – коротко ответила тетя Мира из Воронежа, мечтательно уставясь в окно. Бури в желудке улеглись, все жарковое было пущено в дело, а пустынный стол не вызывает зависти, но предполагает спокой в душе.

Миледи, почуяв неладное, отвлеклась от своей взволнованной родилки и жалобно воскликнула, отчего-то оборотясь к хозяину:

– Ваня, прекрати! А ты, Виля, с ним не спорь. Ты его не знаешь, это страшный человек.

Миледи сказала полушутя и этим еще больше затравила спорщиков.

– А если не сделаю? Тебе какой навар?

– Отрублю шнобель. У тебя благородный нос, похожий на редьку. Я его отрублю, потом изотру на терке и съем с постным маслом.

– А хук с правой не хочешь? Я мастер по боксу.

– Хук со мной и хук с тобой.
Ты пройдешь стороной, я с кровавой уйду бородой...

Ротман покатал желваками, и словно бы выгнав из себя хмель, поднялся решительно трезвым, лишь окрайки желтоватых белков окрасились малиновым; пережимистый нос потонел и заострился. Иван посмотрел на хозяина, помедлив, добавил:

– Слышу, ваше время стучится в окно,
Мы же с Гришей уходим на дно...

– Ты готов, Григорий Семенович, драть русалок?

– За это не скажу. Но обратную сторону луны еще увижу...