Где дымы от выстрелов повисли,

Где мы днем и ночью переправы

Под огнем наводим у Варшавы

И где бранным полем в бой идут поляки

Без нашивок "Poland" на английском хаки.

И один спросил: - Ну, как там, дома? -

И второй спросил: - Ну, как там, дома?

Третий только молча улыбнулся,

Словно к дому сердцем дотянулся.

- Будь вы там, - сказал я, - вы могли бы

Видеть, как желтеют в рощах липы,

Как над Вислой чайки пролетают,

Как поляков матери встречают.

Только это вам не интересно -

В Лондоне ваш дом, как мне известно,

Не над синей Вислой, а над рыжей Темзой,

На английских скалах, вычищенных пемзой.

Так сказал я им нарочно грубо.

От обиды дрогнули их губы.

И один сказал, что нету дольше

Силы в сердце жить вдали от Польши.

И второй сказал, что до рассвета

Каждой ночью думает про это.

Третий только молча улыбнулся

И сквозь хаки к сердцу прикоснулся.

Видно, это сердце к тем английским скалам

Не прибить гвоздями будет генералам.

Офицер прошел щеголеватый,

Молча козырнули три солдата

И ушли под желтым его взглядом,

Обеспечены тройным нарядом.

В это время в своем штабе в Риме

Андерс с генералами своими

Составлял реляцию для Лондона:

Сколько польских душ им черту продано,

Сколько их готово на скитания

За великобританское питание.

День считал и ночь считал подряд,

Присчитал и этих трех солдат.

Так, бывало, хитрый старшина

Получал на мертвых душ вина.

.....................................................

Около монастыря Кассино

Подошли ко мне три блудных сына,

Три давно уж в глубине души

Мертвые для Лондона души.

Где-нибудь в Варшаве или Познани

С ними еще встретиться не поздно мне.

1944 - 1948

НЕМЕЦ

В Берлине, на холодной сцене,

Пел немец, раненный в Испании,

По обвинению в измене

Казненный за глаза заранее,

Пять раз друзьями похороненный,

Пять раз гестапо провороненный,

То гримированный, то в тюрьмах ломанный,

То вновь иголкой в стог оброненный.

Воскресший, бледный, как видение,

Стоял он, шрамом изуродованный,

Как документ Сопротивления,

Вдруг в этом зале обнародованный.

Он пел в разрушенном Берлине

Все, что когда-то пел в Испании,

Все, что внутри, как в карантине,

Сидело в нем семь лет молчания.

Менялись оболочки тела,

Походки, паспорта и платья.

Но, молча душу сжав в объятья,

В нем песня еле слышно пела,

Она охрипла и болела,

Она в жару на досках билась,

Она в застенках огрубела

И в одиночках простудилась.

Она явилась в этом зале,

Где так давно ее не пели.

Одни, узнав ее, рыдали,

Другие глаз поднять не смели.

Над тем, кто предал ее на муки,

Она в молчанье постояла

И тихо положила руки

На плечи тех, кого узнала.

Все видели, она одета

Из-под Мадрида, прямо с фронта:

В плащ и кожанку с пистолетом

И тельманку с значком Рот Фронта.

А тот, кто пел ее, казалось,

Не пел ее, а шел в сраженье,

И пересохших губ движенье,

Как ветер боя, лиц касалось.

......................................................

Мы шли с концерта с ним, усталым,

Обнявшись, как солдат с солдатом,

По тем разрушенным кварталам,

Где я шел в мае сорок пятом.

Я с этим немцем шел, как с братом,

Шел длинным каменным кладбищем,

Недавно - взятым и проклятым,

Сегодня - просто пепелищем.

И я скорбел с ним, с немцем этим,

Что, в тюрьмы загнан и поборот,

Давно когда-то, в тридцать третьем,

Он не сумел спасти свой город.

1948

НЕТ!

Отбыв пять лет, последним утром он

В тюремную контору приведен.

Там ждет его из Токио пакет,

Где в каждом пункте только "да" и "нет".

Признал ли он божественность микадо?

Клянется ль впредь не преступать закон?

И, наконец, свои былые взгляды

Согласен ли проклясть публично он?

Окно открыто. Лепестки от вишен

Летит в него, шепча, что спор излишен.

Тюремщик подал кисточку и тушь

И молча ждет - ловец усталых душ.

Но, от дыханья воли только вздрогнув,

Не глядя на летящий белый цвет,

Упрямый каторжник рисует: "Нет!" -

Спокойный, как железо, иероглиф

Рисует. И уходит на пять лет.

И та же вновь тюремная контора,

И тот тюремщик - только постарел,

И те же вишни, лепесток с которых

На твой халат пять лет назад присел.

И тот же самый иероглиф: "Нет!",

Который ты рисуешь раз в пять лет.

И до конца войны за две недели,

О чем, конечно, ты не можешь знать,

Ты и тюремщик - оба поседели -

В конторе той встречаетесь опять.

Твои виски белы, как вишен цвет,

Но той же черной тушью: "Нет" и "Нет"!

...............................................

Я увидал товарища Токуда

На митинге в токийских мастерских,

В пяти минутах от тюрьмы, откуда

Он вышел сквозь пятнадцать лет своих.

Он был неговорливый и спокойный;

Усталый лоб, упрямый рот,

Пиджак, в который, разбросав конвойных,

Его одели прямо у ворот,

И шарф на шее, старый, шерстяной,

Повязанный рабочею рукой.

Наверно, он в минуту покушенья,

Все в тот же самый свой пиджак одет,

Врагам бросал все то же слово: - Нет!

Нет! Нет! И нет! -

Как все пятнадцать лет

От заключенья до освобожденья.

И смерть пошла у ног его кружить

Не просто прихотью безумца злого,

А чтоб убить с ним вместе это слово,

Как будто можно Коммунизм убить.

1948

НОЧЬ ПЕРЕД БЕССМЕРТИЕМ

Умер парень где-то

на земле Яванской

В душный и дождливый

зимний день январский,

Умер, не покаявшись,

не сказав ни звука,

У стены тюремной

из старого бамбука.

Умер с ясным взглядом,

умер с сердцем чистым,

Умер, как положено

это коммунистам.

А в тюремной камере

в ночь перед расстрелом