Изменить стиль страницы

Господи, если бы я не сбежал тогда от семьи Ельцина, то уже имел бы чин действительного статского советника, дворянство, «Анну» на шею, горничную и лакея, дачу, машину на выходе, бобровую шубу и много всего прочего, что отличает столоначальника, приближенного к деспоту, от Акакия Акакиевича, что отирается на паперти, продуваемой всеми ветрами... Но, Пашенька, еще есть время тебе, беглецу из «рая», вымолить прощения и вернуться в отринутый подлый мир. Ведь не забыт же ты, не забыт, вот и Фарафонов домогается, висит на проводе, склоняет в свою сторону. Но что-то же незримое мешает отбить поклоны, прийти с повинною к победителям. Знать, по той же причине и Татьяна Катузова никак не может переступить природные нравственные запреты, и как же ей, бедной, прикажешь жить дальше? Ведь что иным дается с легкостью необыкновенной, другим – лишь через смерть...» – Тут перо мое споткнулось, я недоуменно вгляделся в скоропись, похожую на осеннюю пашню, присыпанную ржаной стернею. Амбарная книга, изрядно замусоленная и разбухшая, сейчас напоминала голбец, в котором остывали, коченея, уже никому не нужные мои мысли.

«... Надо излечиться от сожигающей злобы и разрушающей мести, что безраздельно завладели моей душою, и научиться холодно, пытливо ненавидеть врага, чтобы не выгореть до времени. Церковь молит любить своего недруга, и Лев Толстой учил любить и прощать всех, но именно церковь отрезала великого писателя от себя, несмотря на все проповеди о всечеловеческой любви. Значит, надо «подставить свою щеку врагу», вместе с тем, тайно ненавидя его, потиху склонять, вербовать в свой лагерь, перелицовывать душевное устройство под себя, неспешным скальпелем удаляя дурные наросты, и тем самым превращать в крестового брата... Нет, дорогие мои, не для того создается химера усилиями тысяч энергичных людей, чтобы она тут же рухнула от малого волевого усилия. Конечно, вялые и уставшие, изнемогшие от нищеты, порабощенные обыватели когда-то уснут навсегда, и на смену им придут молодые, энергичные, с растравленной душою дети, явятся униженные и обделенные, кто лишь попробовал крошек от слоеного торта, слегка усладился, расчуял его вкус, но остался голоден. Это они, кто нынче пошел в первый класс, примутся безоглядно долбить антисистему изнутри и, безусловно, добьются успеха, если эта химера, загодя, почуяв опасность, не начнет перерождаться сама... А пока народ отправлен на самопрокорм, на соревновательство, кто кого быстрее надует; и, чтобы выжить, русские мужички обрезают провода, откручивают гайки на путях, не думая о том, что поезд со всем народонаселением страны вот-вот свалится под откос...»

* * *

Только вспомнил Юрия Константиновича Фарафонова, а он тут как тут... Выткался из нетей, будто неустанно караулил, хитрец. Воистину, никогда не поминай впусте черта и немилого тебе человека, они только и ждут зова, чтобы вторгнуться в твою жизнь и навести в ней суматохи.

Я жил вне времени. Марфинька украла у меня время и унесла с собою. На окнах висели тяжелые шторы, отнимая солнечный свет, и день незаметно перетекал в ночь, ничем не напоминая о себе. Так живут затворники в келье, удивительным образом отгородясь от мира, однажды, при пострижении, окончательно умерев для него, но мир вторгается в его особное житье, уже не в силах обойтись без пустынножителя. Оказывается, погибающему миру особенно нужен монах-отшельник, чтобы почувствовать себя в полноте греха и земной гармонии. И когда позвонил Фарафонов, мне показалось, что голос его донесся с того света. Мне почудилось вдруг, что это его дедушка восстал из смертного небытия в синайских песках и зовет в гости к свой возлюбленной Сарре Мандельштам.

– Паша, ты как всегда спишь?

Голос у Юрия Константиновича веселый, с хрипотцой, слегка надтреснутый от коньяка; я невольно взглянул на окно, и по набрякшей от темени шторе понял, что в Городе густая ночь.

– Юрий Константинович, ты где? – машинально спросил я, стряхивая с себя памороку. Посланец из химеры не оставлял меня в любое время суток, но сейчас, неожиданно для себя, я был рад назойливому человеку и готов был приобнять «рахдонита», торгующего по всему свету своими услугами. Значит, я действительно устал от одиночества и готов распрощаться с ним.

– Старичок, а где может быть русский человек, когда в подпитии? Ты не догадываешься?

– На трех «б»... Известная ситуация загулявшего нового русского: баня, банкет, баба...

– Почти... Банк, баня, бордель... На банкеты нынче ходит всякая мелкая политическая шушера, у кого нет бабок. А ты, старичок, я смотрю, ты не один?

– А с кем мне быть, господин Фанфаронов? Один я, как пес голодный под луною. Ты согнал меня с постели и оборвал красивый сон, как твой дед – старый коммунист – приехал ко мне в гости со своей возлюбленной Саррой Моисеевной... У Сарры был кожаный бюстгальтер, наборный пояс из бронзовых блях и штаны из крокодиловой кожи.

– Ты, Паша, пошляк... Хотя и врешь, но красиво врешь... Один ноль в твою пользу. Запиши, старичок, пока не забыл, в свой гроссбух, пригодится для докторской. В самую тему об антисистеме. Я угадал?.. Ты спутал бабушку Сарру с актриской Наташей Краснопивцевой, с которой я навещал тебя. У нее действительно был пояс с колокольчиками. Слушай, старичок... Хочешь стерлядку первой свежести с доставкой на дом? Вся аппетитная – от римского носика до хвоста, в серебряной чешуе, без целлюлита, ноги из-под мышек растут, и спинка нежная, как бархат. Умереть, как хороша, сладенькая.

– Спасибо. Уже подобную привозил...

– Но ты же не умер...

– А ты этого хотел?..

Я споткнулся, приотстранил от уха трубку, мне показалось, что в квартире Катузовых нервно вскричали, мягко пришлепнула дверь, и по коридору вкрадчивым шагом проскочил кто-то. Фарафонов коварно журчал в трубку, и сознание мое двоилось.

– Подожди! – тревожно крикнул я в телефон, пробежал в прихожую, распахнул дверь. В ночном коридоре было тускло и сонно, ниоткуда не струило сквозняком. Пребывая в некотором удивлении, я нерешительно помялся на пороге, дожидаясь, когда гулко брякнет в подъезде на выходе, и ничего не услышал. Значит, померещилось...

– Ну что там?! Ты куда пропал?! – нетерпеливо орал в трубку Юрий Константинович. – Грабят, что ли?

– Да так.... Почудилось. – Мне уже расхотелось видеть Фарафонова: его белесые холодные глаза за очечками в разводьях частых морщин, облезлое, гладко выскобленное лицо, похожее на куриную гузку, оперханные синеватые губы. Молодящийся, неунывающий куртуазный старичок с приторным, песьим запахом парижских «шанелей», твердо, решивший умереть в любовном угаре, исповедующий плотскую философию: «Если сильно хочешь, то можно все...»

– Сходи в церковь и поставь свечку. Старичок, ты совсем потерялся. Вбей себе в голову: «Если мужчина встал, то женщина должна лечь». Ты понял меня? Не позволяй женщине быть сверху. Это философия победителя... А ты – мямля, профукал жизнь, а мог бы жить во дворце. Я зря на тебя трачу время...

– Не трать... Я просил тебя?.. Не трать! – мгновенно вспылил я, и во рту у меня пересохло, даже слюна зашипела и прилипла к зубам, как воск.

– Ты так ставишь вопрос? Су-ро-во... Хоть бы уважил мои лета. – Фарафонов на другом конце провода споткнулся и по-старчески шумно, с присвистом задышал.

– Да, так...

– Дурачок, я же тебя люблю. Ты мне как сын. Может, увидимся? Я бы тебе все объяснил на пальцах.

– Но ты мне не отец... Не надо благодеяний. Хватит, хватит... наелся, напился. Жил без твоей милости и дальше как-нибудь проживу...

– Ух ты... Прямо так и сразу. Старичок, сколько гонору. И откуда бы? – Голос Фарафонова дал слабину, Юрий Константинович на секунду задумался, с ним никто, наверное, подобным образом не разговаривал. – Паша, пойми меня... Зачем как-нибудь? Ну зачем? Жить надо сразу набело. Другой-то жизни не будет... Ты что, кочегар из котельной иль вышибала из кафешки? Ты, наверное, меня не понял? Так объясняю снова. На днях я улетаю в Женеву. Скажи окончательно: да, нет. Ты идешь ко мне на службу?