Изменить стиль страницы

Я смутился, мне почудилась в словах священника двусмысленность: с одной стороны – тонкая огорашивающая издевка (дескать, я блудня и кот), а с другой – неожиданно сладкий для сердца намек, подталкивающий к решительному делу; этот толстый искуситель заталкивал меня в грех да еще и подглядывал с любопытством, как я буду захлебываться в той роковой трясине вместе с потерянной женщиной. Я взглянул на батюшку исподобья, маслянистые глаза его искрились от внутреннего смеха. И внезапно подумал, чего прежде не приходило в голову: а куда же, в какую кладовую священник устраивает исповеди паствы, они же не вытрясаются прочь, как из дырявого мешка, не просеиваются по качеству и пользе, но все оседают в душе и должны найти безмолвного надежного приюта, чтобы не выскользнуть одним часом из-под надзора и не ускочить по ветру к чужим ушам и устам. Это же, наверное, так тяжко хранить тысячи тайн, быть невольным поверенным в чужой судьбе и доверителем...

– Я-то, может быть, и взял бы шефство, да муж подумает некрасиво...

– И ничего он не подумает, – вдруг подыграла Татьяна. – За Илью давно рюмка думает... Павел Петрович, вы же знаете, что я на вас молюсь. И почему женщины не видят, какой вы необыкновенный. Вам бы в жены рембрандтовскую женщину, всю в складочках, жаркую, как пуховая перина, и огромную, как двухдверный платяной шкаф... А может, у вас и была такая? Признайтесь, как на исповеди.

– Вы опять за свое?.. И отчего вы взяли, что я необыкновенный. С огнем играете, Татьяна Федоровна... Ну что я делать-то буду с языческой бабой? Ей ведь слона подай, а не чуланную мышь. Ей квартира нужна, а не моя нора. Ей циклоп нужен, чтобы перекидывал с ладони на ладонь и притяпывал как ком теста, а не вяленая инфантильная вобла. Я заплутаюсь в этих складочках и пещерицах, и жена через неделю меня возненавидит. Вы этого хотите? Уж лучше я буду догрызать свой заплесневелый сухарик, который всегда сыщется для беззубого старичка.

– Ой-ой, нашелся мне старичок... Ведь не плохого желаю... Мышцы можно подкачать, квартиру расширить. Тут ведь главное – любовь. Любви ни в ком не-ту-у, милый Павел Петрович, тратить себя не хотите на другого человека. Выпить все соки – это да, тут мы мастера. – Голос ее зазвенел, натянулся и на самых верхах дал петуха. Татьяна весь пыл увещеваний тратила на своего мужа, словно бы сейчас, при батюшке, и решила образумить, но Катузов мирно посапывал, туго охапив руками лицо, виделся лишь горбышок загривка и курча рассыпавшихся тугих волос. И вся ее досада на свою житейскую нескладицу невольно доставалась мне. Это она, пигалица, учила меня, как жить, и я покорно слушал, перенимал на сердце чужую застоявшуюся боль. – Павел Петрович, любимая-то женщина весит с пушинку, ее можно носить на руках, как Дюймовочку. Вы не пробовали полюбить безумно, будто в последний раз?.. Чтобы вдребезги, словно полететь к земле с двадцатого этажа. А вы попробуйте... – На озеночки наплыла искрящаяся слеза, но смятенная женщина не пожелала скрыть ее.

– Танечка, умоляю, остановитесь, не толкайте в пропасть... Итак ежедень молюсь преподобному Мартемиану, чтобы освободил от плотского жара. – Я с намеком взглянул на батюшку, но тот, откинувшись на спинку стула, играл пальцами, сложенными на громоздком животе, и потемневшие набухшие глаза на разгоревшемся лице походили на две маслины. – Мысленно подпаливаю костер до небес и вхожу в тот огнь, как делали наши староверцы. А вы, Танечка, мне перцу под хвост... За что вы меня так незалюбили?

– Как знаете, – потухшим голосом оборвала разговор Татьяна. Весь пыл ее так же внезапно иссяк, просыпав последние искры. Женщина потухла, замглилась взглядом и сразу выстарилась лицом. – Было бы предложено... Да и кто вас, мужиков, знает? Роетесь в бабах-то... А может, и засохли, как арбузный хвостик, и ничего не хотите... А может, кого и желаете, да опять же и не судьба. И поехал бы мужик на кобылице верхом, да кобылка та лягается. И сел бы на воз, чтобы ноги не мять, да хозяин не пускает... Зьисть-то он зьист, да кто ему дасть... Так, кажется, говорят хохлы? Значит, не судьба, Павел Петрович. Отдыхать вам в студеной постели...

– Ну что вы, Танечка, запричитали, – вдруг сердито оборвал отец Анатолий, до сей поры добродушно молчавший, и все благодушие сразу слетело с лица. – Носитесь с судьбою как с писаной торбой. Хотите знать? Нет никакой судьбы, а есть финиш. Как жили, с тем и до перевозу... Что нажито душою, то и с собою в торбе... Есть лишь свобода выбора, которую дает Господь наш! Ты по эту сторону или по ту – сам выбирай; В аду гореть или в раю блаженствовать... А в рай-то многие хотят, и вот, миленькие, тужатся, пыхтят, а всем не попасть. Так надо постараться, Танечка, не падать духом, не клевать носом перед каждым бесом, а на шампур его и на зажарку. Пусть шкворчит... Милая моя Танечка, есть число особое, нам неведомое. Падшие ангелы были сброшены Господом с небес в преисподнюю. Сколько их было – никто не знает. Праведники замещают их в раю, и, как только число совпадет с прежним, наступит Страшный Суд.

Катузов мягко посапывал, уткнувшись в стол, но при последних словах отца Анатолия отчаянно застонал, забился в мокром кашле, который часто догоняет перепивших, но так и не проснулся. Татьяна брезгливо поморщилась, отодвинула от широко разоставленных локтей мужа тарелки с закусками.

– Выбор-то больно мал, – возразил я. Что-то неясное пока уязвило меня в словах священника. – Кому хочется в ад? Идиоту? Сатанисту... Я склоняюсь все-таки на сторону хозяйки. Как ни старайся по-своему урядить, а сыщется закавыка, что все намерение и перечеркнет. Вот это и есть судьба... Человек предполагает, а Бог располагает.

– Вы о земном, Павел Петрович... А я о духовном...

– Но они повязаны. Ведь духовное стоит на самых обыденных мелочах, которые надо преодолеть. Иль склониться перед ними, пасть на колени, или хитро объехать, значит, солгать ближнему, обмануть его... Ведь в грубой нашей жизни ничего особенного и не происходит, кроме рождения и смерти, обычный замкнутый биологический круг, и этот-то круг и надо пробежать по совести, не заткнув ее в задний карман. Иль не так?

– Так здесь-то и есть свобода выбора: заткнуть ли совесть в задний карман, как вы выражаетесь, иль поступить по любви и жалости...

Я поначалу оторопел, потеряв мысль, но тут же спохватился.

– Не ловите меня на слове... Это еврейский способ спора. Казуистика и софистика. Затмить явное и главное, но выпятить какую-то безделицу, чтобы спрятать ложь, завернуть ее в цветастый фантик. Если человек совестный, если он искренне верит в Бога, так он не может спрятать совесть в карман, вот в чем корень. Может, и хотел бы порою, да не может. В ком совесть, в том стыд. В ком стыд, в том и честь... Из-за чести раньше стрелялись. Нам не дано знать, откуда взялась в людях совесть, отчего мы так охотно подчиняемся ей и даже жизнь за нее отдаем... Где тут выбор? Когда есть выбор, то человек охотно грешит, безоглядно и бесстрашно.

– Совесть от Бога, чего тут неясного, – самодовольно надувая щеки, ответил отец Анатолий. – Человек переступил ее, пусть временно, и впал в грех. Потом спохватывается и начинает изживать его. Вам ли, профессору психологии, не понятны бездны души? Вот в таком преодолении человек и подходит к финишу. И тут важна последняя стометровка, как ты пробежишь: подставляя соседу ножку иль с распахнутой грудью... И последний станет первым...

– И какой же тут выбор? Греши напропалую, и одним днем Господь все спишет. Вот видите, совесть от Бога, значит, и вообще выбора нет. Он и не нужен, этот соблазн, чтобы верующий человек не заплутал... Да, он может свихнуться, может натворить всяких чудес, но после так страдает, так мучается, ему так стыдно за себя... Так где же тут выбор?

– С вами трудно спорить, – благодушно согласился батюшка и потянулся за бутербродом с красной икрою.

Ел он вкусно, сочно, не чинясь, осыпая розовые зернинки на бороду. И то, как он напитывался плотоядно, меня выбило из колеи. Отец Анатолий вспомнился вдруг с иной стороны, из нашей юности, и утратил свою значительность, плотское выперло наружу и стерло мистическое, благоговейное и поклончивое с личины батюшки, что и вербует нашу душу в церковь, полоняет сполна. Мне бы в эту минуту и остановить спор, чтобы не возжигать в себе раздражения, но постоянное одиночество, нарушенное вдруг гоститвою, взломало плотины молчания, и невесть что тут пролилось из затуманенной, горячечной головы, всего меня обдавая жаром. И не остановить ведь, не перекрыть сразу брешь в запруде.