Изменить стиль страницы

— В чем дело, Деланд? — спросил издатель.

— Дело в том, что я только-только успел выдернуть из-под машины ее руку, еще секунда — и рука была бы раздроблена, и ей бы удался этот маневр.

— Какой маневр? — спросил Ружмон.

— Рентный! — сардонически крикнул Деланд. — Вот уже неделя, как я это подозреваю… так по всем ее повадкам видно было. И хотела и не решалась, не так-то и легко, хуже, чем зуб выдернуть.

— Это неправда, он врет, — завизжала женщина. — А ты сыщик.

— Неправда? Да стоит только взглянуть на твое лицо. Меня не проведешь. Да я знаю, как это делается, по движению руки знаю, когда это делают нечаянно, а когда нарочно. Ну-ка посмотри мне прямо в глаза и скажи, что ты не нарочно совала руку под машину.

Он пронзал ее желтые зрачки своими строгими повелительными глазами. Голова женщины закачалась, она плюнула на пол и закричала:

— Я плюю на пол только потому, что здесь наш хозяин, а то плюнула бы тебе прямо в рожу!

— Не посмела бы.

Ружмон смотрел на Деланда с неприязненным любопытством. Инстинкт вождя говорил ему, что Деланд не ошибся. Но, несмотря на то, что и женщина казалась ему хитрой и негодной, он все-таки жалел ее. Если в борьбе с буржуем допустима всякая уловка, как можно осуждать эту несчастную женщину, которая хочет купить себе жалкую ренту такой дорогой ценой.

И он сказал:

— Как вы можете взводить обвинение с такими малыми доводами. Какое вы имеете право судить даже не за поступок, а за предполагаемое вами намерение совершить этот поступок?

Деланд обернулся к Ружмону, и его глаза так же остро впились в него, как впивались в машины.

— Я ее знаю, а когда я знаю человека или машину, я знаю, что она может дать.

— Вы неправы, — едко возразил, Франсуа. — Пусть человеческие поступки так же определенны, как движения машины, но вы забываете, что машину пускает в ход человек, и для того, чтобы судить эту женщину, вам надо быть настолько же выше ее интеллектуально, насколько она выше этой машины.

— Совсем этого не нужно. Достаточно того, что я могу судить ее по прежним поступкам. Да посмотрите на нее, если вы физиономист, вы не можете со мной не согласиться.

— Я не стану на нее смотреть, потому что не сужу никого по виду. Всякий порядочный, честный судья отлично знает, что по виду судить нельзя.

Он говорил с горячностью, но в глубине души все больше убеждался, что женщина виновата. Она слушала со вниманием лукавого зверька. Она как-то извивалась и ежилась, не то, как белка, не то как куница. Отвратительная улыбка обнажала десны ее зубов.

— Да, я это знаю так же хорошо, как и господа судьи. И тем не менее я утверждаю, что, если вы умеете разбираться в характрах, вы не проработаете и недели с этой женщиной: вам станет совершенно ясно, что она такое, и что можно от нее ожидать.

Он резко вздернул плечами, его живое лицо вдруг сделалось каменным, и он сказал совершенно спокойным голосом:

— Наш патрон рассудит сам, я только сказал то, что считал своим долгом сказать, а затем я умываю руки.

И он кинулся к ближайшей машине. Делаборд обратился к женщине:

— Вы слышали, Элиза, — сказал он, надувая щеки. — Вы, видно, сами себе враг, и боюсь, что рано или поздно сыграете с собой какую-нибудь злую шутку.

— Что он врет, что я хотела себе лапу разможжить! — захныкала она. — Это клевета.

— Остановите вашу мельницу. Слушайте, даже если он зря вас осуждает, он ведь все-таки спас вашу руку, которая была бы вдребезги разбита. А за это вам надо быть ему очень и очень благодарной. Ну-с, за работу и помните, что за вами наблюдают и, если вы с вашей лапой попадетесь, вам не дадут никакого возмещения, ни франка не дадут.

И он повел Ружмона дальше, продолжая ворчать:

— Вы, конечно, понимаете, что мне на это наплевать, потому что я, конечно, застрахован. Но платится страховое общество. Это Деланд разыграл сторожевую собаку просто инстинктивно. Как сторожевой пес, он и с вами разговаривал, от вас же так волком и несло.

— Это верно, — согласился Франсуа, улыбаясь, — если он собака, то я, конечно, волк.

Они входили в брошюровочную мастерскую, когда из большой стеклянной клетки, где, склонившись над конторками, сидели двое плешивых мужчин, вышел молодой человек.

— Мосье, я по поводу счета Ларош… все оспаривают наши цифры.

Ружмон вспомнил, что видел это лицо, в кабачке "Дети Рошеля". Грифельные глаза этого юноши смотрели с доверчивостью молодого щенка.

При виде синдикалиста он вспыхнул, как мальчуган. Делаборд не обратил на это внимания и сказал:

— Наши цифры правильны, Бессанж, и надо их отстоять.

— Слушаю, — ответил тот, не сводя глаз с Франсуа. "Хорошая почва для пропаганды", подумал коллективист.

Он улыбнулся юноше, "как своему брату". Какое впечатление произведет эта улыбка, он уже знал по богатому прежнему опыту.

Они вошли в брошюровочную мастерскую. Вокруг длинного стола, в серебристом свете овального окна, женщины и молодые девушки складывали, собирали и прошивали листы. Шелест бумаги, ее белизна, красивые иллюстрации придавали этой мастерской какой-то нарядный, праздничный вид. Работницы пели, то была песня парижанок, обрывающаяся, тихая. Там, где итальянки смело взяли бы в терцию, они старались только петь в униссон. Они пели: Как вы прекрасны, О ангел мой белокурый?

И это было сладко, нежно и трогательно. И в голосах этих женщин слышалась страсть, любовь, неугасимая жажда счастья и все то неуловимое и захватывающее, чего так жадно ищет человек ощупью в этой всемирной игре в прятки. Среди этих женщин красивых было две: Христина и другая высокая, похожая на молодую лошадку, с глазами распутными, но прекрасными и со ртом, похожим на пион. Остальные работницы были невзрачны, у них были короткие талии, лица наглые, или тупые, но у всех прекрасные волосы. Это были все больше молодые девушки и женщины бледные, но свежие, улыбка то и дело озаряла их лица, по губам скользила мечта, зарождая порыв к идиллии. К плебейскому запаху трудового пота примешивался одуряющий аромат молодого тела, пахло женщиной.

Все свои сокровища к вашим ножкам кладу.
Вы так прекрасны и хороши.

Они не сразу перестали петь. Они пели не без игривости и не без лукавства. Они замолкли постепенно, послышались смешки и шопот, — наконец песня оборвалась совсем, и кое-кто из девушек слегка повернулся к вошедшим мужчинам. Только высокая, похожая на молодую лошадку, прямо уставилась на Ружмона и заявила:

— Вот это так красивая борода.

Она фыркнула, как бы глотая свой смех, когд Делаборд сказал:

— Эвлалия, индюшка ты этакая.

И по всей зале зашуршал смех. Потом все сразу затихло, слышно было только дыхание, шелест складываемой бумаги и звук пронзающей бумагу иголки.

Делаборд остановился около Христины. Красавица была вся залита ярким светом, и в этом свете кожа ее была нежна, как бледно-розовый цветок шиповника, глаза ее меняли оттенки, смотря по повороту головы и соответственно движениям век. Ее чудные волосы производили впечатление какого-то богатства природы, великолепия, чего-то беспредельно прекрасного и даже грозного. Как и говорил издатель, это была сама "стройность", все у нее, все в ней, до платья включительно, было одно к одному.

Даже Франсуа, который рассматривал ее критическим взглядом, не мог этого отрицать. Это была прекрасная дочь народа, но уже немного отшлифованная. Будь черты лица ее тоньше, в ней не было бы этой свежей прелести полей.

Она на секунду остановила работу и на поклон агитатора ответила кивком головы. Щеки Делаборда заколыхались, и это волнение возмутило Франсуа: у него не было никакого снисхождения к любовным чувствам стариков; ему не приходило в голову, что это одна из величайших драм жизни; он презирал, потому что он не чувствовал, насколько это трогательно и вместе с тем жалко. Несмотря на то, что ему было уже тридцать три года, он не мог себе представить всего ужаса того момента, когда перед стареющим человеком опускается завеса на мир, вчера еще полный радужной мечты и ярких переживаний, и он лежит, как Иов на своем гноище. Он еще рвется к жизни, полет воображения все также неукротим, но жизнью он уже отброшен. Ему старческая любовь казалась гнусностью и мерзостью. Он не делал даже исключения для стариков полных сил, могущих дать несравненно лучшее потомство, чем тысячи молодых неврастеников, алкоголиков, страдающих туберкулезом и экземами всякого происхождения.