Изменить стиль страницы

Когда медленно идешь по жизни, то она тебе не приметна, и ты не замечаешь ее уроков. Скользят дни, проходят мысли, чувства и люди, земля развертывает себя перед нами всё шире и шире в своем многообразии – и некогда тебе вдумываться во все перед чем ты проходишь, на что ты глядишь. Но вот приходит день – и ты как то подсознательно сознаешь, что скоро жизнь твоя кончится, что обрыв близок. И как только это произошло – значит, ты уже стар. Тогда садись и пиши, если ты можешь. То, что ты видел, пригодится другим а если нет, создаст тебе иллюзию какой-то работы. А писать ты можешь о многом.

Чего только я не видел в моей жизни? Я родился в дореволюционные дни, и видел старый мир сверху, наслаждаясь им, и не вникая в его сущность. Сколько подробностей моего детства, моего воспитания, сколько вековых взглядов и установивших прав и обычаев вспоминаются мне теперь! Как во всем том мире формировалась искренняя мягкость моей души совместно с ее эгоизмом, и подсознательная, от моих предков, воинность! Как я любил и стихи, и древность, и отвлеченную науку! И как рано пробудилась во мне чувственная страстность, так сдерживаемая мной потом! А потом, когда я стал взрослей и столкнулся с жизнью мира, выйдя из своей коробочки – я сразу бросился в мир, погнался за жизнью, за почестями. Из-за любви я уехал на войну, когда было нужно был спокоен и храбр – и конечно если бы не было революции, я стал бы после войны крупным человеком. Но революция произошла. Я ничего не понял. Да вероятно и к лучшему. Я разделил бы судьбу тех людей которые искренне пошли помогать – и погибли. Я разочаровался во всем – и уехал за границу. Там я бросился в дела. Были и неуспехи и удачи <…> было трудно: были мои старушки [4]. Но я жил. Но я стал думать – <…> к коммунизму. Здесь началась испанская война. Я не мог не ответить на призыв. Там я видел одну из красивейших стран в моей жизни. Война кончилась – и мне осталась только дорога в СССР.

…Имя Николая Сергеевича Познякова могло бы и вовсе оказаться забыто. Однако поэзия сопротивляется и по возможности забыть себя не дает.

До 1948 года Позняков прожил в СССР относительно благополучно: в армию он не годился по зрению, а вот как свидетель на чьем-нибудь процессе мог еще и пригодится. Однако именно в 1948 году пришла и его очередь. В письмах к С. В. Шервинскому неоднократно упоминается неведомый «Саша». Позняков год за годом пытался найти с этим «Сашей» контакт.

Забегая вперед, скажу, кто этот Саша :

Александр Германович Эльсниц (1894 – после 1958) – военный инженер. Генерал-майор инженерно-технической службы (1943), доктор технических наук, профессор. В 1916 году окончил школу прапорщиков. Участник Первой мировой войны. С 1918 года – в РККА. В 1923 году окончил Высшую военную электротехническую школу комсостава. Служил на командирских и инженерных должностях. В 1932-1949 годы начальник кафедры телефонии Военной электротехнической академии. Один из ведущих инженеров в области военной телефонии. Бригадный генерал (1940). В 1949-1953 годы репрессирован. С 1953 года – в отставке. Награжден 4 орденами.

По счастью, уцелела копия письма, которое Позняков в СССР никогда не доверил бы почте. Чем пересказывать, лучше процитировать целиком:

Дорогой Саша!

Из письма Лизы для меня стало ясно, в каком положении нахо­дятся наши с тобой отношения. Так как оправдываться мне не в чем, то я решил просто изложить тебе все, как – а там уж ты решишь сам, как поступать дальше.

Я был арестован 23 октября 1948 года в поезде, возвращаясь из Одессы.

На первом же допросе мне был задан вопрос, кто из военных меня знает. Я назвал маршала Воробьева и несколько генералов, в том числе и тебя. Мой следователь засмеялся при твоем имени и воскликнул: «Этого…..я знаю, я за ним в Ленинграде три года следил!» Я сказал на сие, что крайне изумлен таким отношением к советскому генералу.

Много месяцев спустя – это было в феврале или марте 1949 на Лубянке – однажды я был вызван на допрос. Следователь был молодой, мне совсем не знакомый. Он спросил, читал ли я показания по моему делу генерала Эльсница. Я ответил, что не читал. Тогда он прочел мне твое длинное и чрезвычайно подробное показание о нашем разговоре имевшем действительно место в твоем кабинете, где были только вдвоем и где нас слушать никто не мог. В то время разговор этот был еще вполне свеж в моей памяти. Мы говорили с тобой о начале революции, причем в нашем разговоре не было ни единого контрреволюционного слова. Прочитанное мне «твое» показание давало нашим словам контрреволюционный оттенок, но наш разговор был изложен так подробно, что я первый момент даже не усомнился, что это писал ты. Я не мог не признать, что такой разговор имел место, но в моем показании настаивал на полном отсутствии в нем какой-либо контрреволюционности. Больше во время моего следствия со мной о тебе ни разу не говорили. Когда я вернулся в камеру, я рассказал о допросе сидевшему со мной старому генералу еще царских времен, Г. Ф. Гире. И он рассказал мне, что единственным обвинительным материалом против него является подробно записанный его разговор с ныне покойным ген. Игнатьевым, его товарищем по Пажескому корпусу и лучшим другом. Разговор этот был ему предъявлен, как показание Игнатьева, но Гире считал это совершенно невозможным, и был уверен что в Игнатьевской квартире был установлен микрофон. И тогда я понял, что произошло.

26 мая мне объявили приговор, и я был отправлен в Озерлаг около Братска. В конце ноября меня вызвали и сказали, что я еду на переследование в Москву. Сильно удивился я, вместо Москвы попав в Ленинград.

Здесь меня вызвали на допрос первый раз 18 декабря 1949, последний раз 4 января. Всего было 4 вызова, из которых два первых меня ни о чем не спрашивали, а просто обхаживали: обещали глазную операцию, и т. д. Наконец, мне было заявлено, что я вызван по твоему делу. Меня спросили ведомо ли мне, что к тебе приезжал в 1940 году твой дед из Германии со шпионскими поручениями от Гитлера. Это было так нелепо, что я расхохотался, и доказал, что твоему воображаемому деду должно было в это <время> быть не меньше 110 лет. Следователь рассердился, и прекратил допрос. Затем меня вызвали еще раз. Здесь было предъявлено мое московское показание, но в несколько переделанной редакции. Изменения были маленькие, но дававшие другой тон. Я запротестовал. Я говорил, что так <как> со времени Одесской операции читать уже ничего не могу, то я не могу знать, что следователь в Москве переиначил в моих показаниях. В это время позвонило по телефону какое-то начальство, и следователь сказал: «он от показаний отказывается». Вслед за этим мой допрос окончился. Затем я без единого вызова сидел в тюрьме до 7 июля, когда был снова отправлен в мой Озерлаг. Вот и всё. Я даже не знал о том, что с тобой делается и узнал про тебя, только несколько месяцев тому назад, когда оправился от тяжелой болезни и съездил на Юг.

В лагере ты всё время был одним из тех, о встрече с кем после выхода на свободу я всё время мечтал, и подтвердить это могут многие мои реабилитированные друзья. Я не могу понять, зачем мне было бы что-то на тебя наговаривать, если ты не имел ни малейшего отношения к моему делу. И на кого? На одного из самых близких моих друзей. Слава Богу, в таких делах никто не может упрекнуть меня за всю мою жизнь. И поэтому-то мне особенно обидно знать, что ты, даже не поговорив со мной, поверил обманувшим тебя мерзавцам. Именно поэтому я и решил написать тебе это письмо, и передаю его Петровским, для отправки тебе через Лизу, так как письмо это неудобно посылать по почте – хотя сам я никакого преступления в нем и не усматриваю.

Чувства мои по отношению к тебе остаются прежними, и я от души желаю тебе здоровья и спокойствия. У меня главное несчастье это глаза. Я ведь тебе пишу, а написанного не вижу, отсюда столько опечаток.

Твой

На днях еду на юг.

вернуться

4

В Ментоне жила мать Позднякова и ее родственники; сохранились ее письма сыну в СССР с благодарностью за деньги, которые он передавал с помощью Кирилла Хенкина.