Изменить стиль страницы

Но знаю ли я, зачем я пишу вообще, почему я стал заниматься литературой, я, который всегда презирал изящную литературу еще больше, чем журналистику, и считал ее необходимой только для того, чтобы у людей при завязке романа с малознакомой женщиной была прекрасная тема для первого разговора, тема, которая позволяет в четверть часа показать себя человеком интеллигентным, остроумным, чутким и изящным! Е2 – е4, говорите вы. Е7 – е5, отвечает она. Ого, думаете вы, она тоже играет в шахматы без доски и знает буквы. F2 – f4, говорите вы. Ого, думает она, он знает королевский гамбит; это теоретик. Е5 х f4, говорит она. Э, да и она знает королевский гамбит. Это теоретик тоже!

Зачем писать? Разве это не бессмысленно, не бесстыдно, не смешно, не нелепо – писать? И еще стихи… Нет, это очевидная бессмыслица.

Но мой любимый порок – подробно доказывать очевидное. Я буду доказывать, что писать – жалкий вздор. Это вопрос заработка или тщеславия, и поэты – лгуны, маниаки, дураки, модники, ломаки.

Боже мой, я почему-то занят сейчас такими отвлеченными идеями! Я думаю, что если вселенная имеет смысл и единство, то какие это огромные смысл и единство! Но если в ней нет смысла и единства, то какие это огромные бессмыслица и хаос! И если после смерти есть только «ничего», то этот змеевидный иероглиф – ? улыбается такими тонкими и сухими губами! Не всё ли равно – всё или ничего? Ведь и то и другое равно обязывает к поклонению! Ну, пусть только к серьезности. Ну, только к безмолвию .

Я думаю часто о смерти.

Послушайте, вы поднимали с земли мертвых маленьких птиц? Вы помните безвольное тело, умещающееся на вашей ладони, полузакрытые глаза, по-детски, удивленно, полураскрытый клюв, пух, равнодушно и тихо шевелящийся под вашим дыханием, то безмолвие, которое наступает в мире, когда вы делаетесь надолго неподвижным с мертвой птицей на ладони, тот бледный цвет, который приобретает тогда небо… Но, господа, мертвая птица на ладони это та смерть, что наполняет нас любовью к жизни, задумчивой любовью, подернутой музыкальным скепсисом так же, как мягкий день бывает чуть подернут умными сумерками… В ней есть какой-то оборванный вопрос, удивленный, чистый, как ребенок, как роса… Есть смерть, которая кажется самым грациозным явлением мира!

Пусть в мае, что-то напевающем про себя, на белом балконе над синим морем умирает самая прелестная девушка. Ее душа создана, как слабость, как улыбка, как понимание, как вечер, как матовый горный хрусталь. Для нее витали в небе бледные и колоссальные призраки архангелов; для нее гримасничали смешные китайские домашние лары. Пусть эта девушка знает, что она умирает, не получив в жизни ничего, ничего, ничего, даже права обвинять кого-нибудь, что все ее изящные и тихие мысли, которые делали ей больно, и чуткие шорохи души, которые обещали так много, что всё ее бескорыстное внимание, и осторожность, и любовь – всё это было даром, даром, даром.

Вы были другом этой девушки; вы кутали ее газельи ноги в плэд и гладили ее трогательные, прозрачные, исхудавшие руки; вы читали ей газеты, рассказы, статьи, вздор; вы шутили с ней; вы грустили с ней; она умерла.

Да, до сих пор это всё еще маленькая мертвая птица на вашей ладони! Но, сделайте милость, посмотрите на покойницу в гробу, когда ее обрядят, как невесту, в белое, чтоб отвезти червям! Она лежит чужая, не та, совсем другая, каменная, от которой нельзя добиться ничего… чужая, чужая! Вы никогда не знали этой! Это не она, вот в чем ужасное. И, знаете, если ей не подвязать подбородка, не закрыть глаз, она оскалит зубы, уставится стеклянным взором и будет походить на вампира. И она пахнет на третий день самым отвратительным и самым тонким в мире запахом, остающемся на платье, на воспоминании, на мировоззрении.

Нет, смерть не должна быть грациозной. Если покойница безобразна, то это… да, я нашел слово! Это – правильно. Не подвязывайте челюсти, не закрывайте глаза прекрасным девушкам, что умерли в мае, что-то напевавшем про себя. Пусть иррациональное поразит вас, иначе вы будете думать, что иррациональное – милая штучка! Ведь люди так тупы, когда дело касается невидимого. Посмотрите хотя бы на трезвых людей, на жизнерадостных адвокатов, на благородных общественных деятелей! Презирайте трезвых людей. Любите только поэтов, но поэтов безмолвных!

Ах, да, я пишу предисловие к моей книге стихов… я пишу предисловие… Ну, да, я и хотел сказать, что писать вовсе не стоит. На кой черт писать? Для людей? Для славы? Для идеалов? Нет, вы не великий человек, если вы думаете так. Вы малы, как Гёте, как Наполеон, как Цицерон. Великий человек не удостаивает своим разговором человечество и любит неизвестность.

Но я все-таки написал не то, что я хотел… Неужели же я хотел сказать только то, что всё вздор перед смертью и вечностью? В этом мало нового… К тому же я сам, как все серьезные люди, влюблен в жизнь самым легкомысленным образом.

Но я думал о смерти… о маленьких птицах на моей ладони… Почему?

Я исправлял корректурный оттиск стихов, присланный из типографии. Я люблю держать корректуру, когда дело идет о моих собственных произведениях; это милое занятие… Я люблю хороший банальный вечер и банальную зеленую лампу (сейчас вечер и горит зеленая лампа). Почему же я говорил о птицах на моей ладони?

Господа, вы никогда не замечали, что те знаки, которыми мы изображаем наши мысли на бумаге, смешные, причудливые зигзаги, что строка это чертовски извращенная лента? Буква – это декаданс. Переверните письмо верхом вниз и пристально глядите на него, как неграмотный (есть мудрость в том, чтобы на мгновение стать бушмэном!) – через пять минут вы получите оригинальное и забавное впечатление: мы, люди, заплетаем такие фантастические каракули! Перестаньте быть бушмэном, однако. Вспомните, что знаки обозначают слова, что слово есть звук, а звук это элемент мелодии. И не забудьте о смысле слов – а ведь настоящий смысл это уже непременно мелодия.

И… и… нет, эта мысль нелепа! Но она была у меня, тем не менее. Именно она-то, кажется, и была с самого начала, когда я исправлял корректуру. И она такова: какая-то злая волшебница превращает волнения и искания поэта, его нежность, на которую он так злится, его злость, к которой он питает такую нежность, в карнавал уродливых и чепушистых карликов, в черную, бесконечную процессию витиеватых червячков, собравшихся на похороны чьего-то сердца! Что за чудовищная метаморфоза, над которой я сам хохочу до упаду! Какая смехотворная вещь – одно и то же, состоящее ныне из черных и хитрых закорючек, а некогда из слез, улыбок, биений в груди и времени!

Пожалуй, я солгал, я вовсе не хохочу. Я даже думаю о маленьких мертвых птицах на моей ладони.

Но бушмэны, наверное, никак не почуют в процессии завитушек – слез, улыбок, биений в груди и времени!

Но не всё ли равно? Что тебе до бушмэнов и трезвых людей? Не говори с бушмэнами! Ведь ты сам любишь безмолвных поэтов.

Ах, да, я писал предисловие к книге моих стихов… Пора же, наконец, перестать болтать и приняться за него серьезно!

Вот что, господа. Надо пускать по ветру старые бумажки. Ведь и вы (и вы) держите их в письменном столе. Как они туда попали? Нечайно, конечно. Вы воровали яблоки с дерева познания добра и зла, и кушали их, и бросали вниз кожицу, а та добрая волшебница, что по глупости навредила вам больше всего в жизни, превращала ее в старые бумажки: в мучительные письма, всё еще пахнущие духами, в дневники, пахнущие юностью, в философские статьи, пахнущие табаком и рассветом, в стихи, овеянные печалью…

Пускайте по ветру старые бумажки!

Храня их, таких незначительных для всех других, вы для себя приготовляете дозу яда, которую вы не вынесете когда-нибудь ночью: настоянные на времени, старые бумажки приобретают вместе с желтизной – смертоносность. Бесполезно сжигать старые бумажки – вы будете помнить их всё равно, вы будете грустить о них, потому что их нет, как вы будете грустить о них, потому что они есть.

Но… превратите их милые рукописные буквы, которые каждой извилиной говорят о ваших настроениях и волнениях, о вашем прошлом, превратите их скорей в процессию черных червячков!