С самого детства, когда играл еще в драмкружке при Дворце пионеров, Павел чувствовал в себе талант столь многогранный, кипучий, что с каждым годом ему все больше душевных сил требовалось, чтобы смириться с существующим положением вещей. Самому себе Тремпольцев уже казался ходячим кладбищем, где были захоронены все несыгранные им роли. И ему не оставалось ничего другого, как смириться с таким положением вещей.

«Я не подвергаю сомнению то, что именно Бог вдохнул в нас душу. Но неужели Ему могло быть настолько безразлично, какое именно тело он наделил той или иной душой? Или это всякий раз осознанный Им выбор, смысл которого в особого рода испытаниях для души? Тяготиться собственным телом, подаренным тебе лицом — не значит ли это идти против Бога? Следует ли из этого, что те миллионы людей, что решились на пластические операции — богоотступники? Я, конечно, не имею в виду клинические случаи, как та история с француженкой, которой собака повредила лицо. Все телеканалы сообщали об этой трагедии.

Стоит любому взглянуть на мое лицо, как он сам превращается в гогочущего идиота, ждущего от актера не талантливой игры, а очередной глупой пошлости. Снимая меня, даже американцы бы отказались от закадрового смеха, потому что зрителю не нужно было бы подсказывать, когда именно пора надрывать животики. А что, может, рвануть в Голливуд, и продемонстрировать свою рожу всему миру?

Нет, я русский актер, и в этом мое счастье и моя трагедия. Я до ненормальности люблю эту страну со всеми ее нелепостями и красотой. С готовностью каждого русского в любую минуту засмеяться и заплакать. Наш любимый жанр — это трагикомедия, вот почему каждый год 31 декабря вся Россия снова и снова смотрит «Иронию судьбы»…

Я знаю людей, которых это безумно раздражает. Как и слишком громкий детский смех, и лужи весной, и раскатанные пацанами ледовые дорожки, и надписи краской на стене напротив чьих-то окон: «Я люблю тебя!»… Словом, все то, что и составляет вечную прелесть жизни. Это несчастливые люди, несмотря на то, что у них есть дети и красивые жены ждут их дома. Они просто не умеют быть счастливыми, потому что у них мертвые сердца.

Мое сердце живо. И каждая уходящая из моей жизни женщина уносила с собой часть света, чтобы другая, что придет ей на смену, не сразу смогла разглядеть мою физиономию. Они заботились друг о друге, как сестры, и ни одну не волновало, что же будет со мной. Мне холодно и темно. Так темно бывает в кинозале, когда ломается проектор. Прерывается придуманная кем-то, но такая настоящая жизнь. На мгновение умирают не существующие люди, которых уже любишь и ненавидишь.

Как я хотел бы сыграть какую-нибудь вечную роль! Создать на экране образ, который каждого задел бы за живое, вытянул бы из глубин памяти разноцветные кадры его собственного детства, когда он еще не был таким правильным и скучным, и тыкался носом в желтые одуванчики, и часами следил за муравьями, улегшись пузом на траву. Потом его ругали дома за извазюканную майку, но такое в памяти не отпечатывается, если только это не стало одной из многочисленных обид. Я хотел бы заглянуть в глаза каждого зрителя и передать ему часть моей тревоги за него и моей веры в него. И пусть ему, хотя бы на два часа, стало бы легче от созданной мною великой иллюзии…»

Отложив дневник, Павел медленно обвел взглядом палату, к которой все еще не мог привыкнуть. Равно, как и освоиться с тем, что он не только решился на операцию, о которой подумывал уже несколько лет, но лег в клинику, которую посоветовала ему знакомая актриса, оставшаяся довольна успешным результатом круговой подтяжки лица. Он поделился с ней своими планами только потому, что Лариса была его другом многие годы, и ее замкнутость и сдержанность, особенно с журналистами, внушала доверие. Если бы «акулы пера» пронюхали, что Тремпольцев сам себя поместил в клинику, наверняка папарацци уже висели бы на окнах.

Павлу так и представились заголовки: «Человек, который смеется, намерен расстаться с надоевшей маской!», «Прирожденный комик решил сменить амплуа!», «Из рыжего клоуна — в герои-любовники». Все это еще поджидает его после выхода из больницы… Он едва слышно застонал, сморщившись. Не станешь же объяснять каждому, что он погнался не за красотой, а за возможностью сыграть наконец серьезную роль. Раскрыть все, на что он способен, как актер, как личность.

Операция назначена на завтра. Сегодня доктор Медведев занимался девочкой, которую Бог тоже не избаловал красотой: нос, как у Сирано, да еще и ужасная кожа…

«Бедный ребенок, — вздохнул Тремпольцев. — Явно никем не любимый — взгляд затравленный. А ведь бывают дурнушки, воспитанные одной матерью и до того ею заласканные, что самоуверенности им не занимать. А эта девочка даже ходит так, будто пытается спрятаться от самой себя. Надеюсь, ей смогут помочь».

Павел видел ее через щель в неприкрытой двери, в коридор он без особой надобности старался не выходить. Не только потому, что там, наводя ужас, то и дело появлялись какие-то привидения с перебинтованными или опухшими после операции лицами. Тремпольцев понимал, что скоро пополнит их ряды, однако смотреть на это выше его сил… Но главное, чем меньше людей заметят его здесь, тем — лучше. И так уже одна продувная бестия с лошадиным подбородком, который, видимо, и предстоит исправить, когда он только появился в отделении лицевой хирургии, узнала его с ходу и пискнула:

— Ой, здрасьте!

Хотя фамилию его могла и не вспомнить. Тремпольцев подозревал, что его фамилию вообще мало кто помнил, хотя на улицах его узнавали сразу же, остаться незамеченным не получалось. Наверное, увидев его, люди говорили примерно так:

— О, смотри! Этот пошел… Ну, как его? Который все время придурков играет!

«Больше никаких придурков. — Павел сильно сжал в пальцах ручку, рискуя ее сломать. — Если все получится, то я наконец смогу получить настоящую, серьезную роль. Возьму псевдоним, чтобы не было никаких разговоров… Режиссерам, конечно, придется признаваться, кто я на самом деле, что не сумасшедший дядька с улицы… Господи, неужели это все реально?! И скоро сбудется? Другая жизнь начнется… Даже не верится».

Открыв окно, Тремпольцев высунулся до пояса и только тогда закурил. Это было запрещено, однако сейчас шла операция — как раз у той большеносой девочки, — и Медведев никак не мог застукать его с сигаретой. Остальных Павел не опасался. Ну, придется улыбнуться сестричке, дать автограф… Он с наслаждением затянулся и посмотрел вниз.

Под окнами было зелено, больницу окружал старый сад, в который Павлу немедленно захотелось спуститься, побродить среди тихих дубов, заблудиться на запущенных тропинках. Его потянуло туда физически, хоть из окна выпрыгивай, как делал в юности, когда жил в общежитии, уехав с Сахалина, чтобы никогда больше туда не вернуться. Хотя там, вокруг родительского дома, тоже был огромный сад. Но этот, внизу, манил больше… Спуститься?

«С новым лицом! — остановил он себя. — Чтобы никто не узнал. Вот же счастье — какое-то время меня никто не будет узнавать!»

Отведя руку с сигаретой чуть в сторону, чтобы дым не застилал свежего блеска зелени, кажущейся совсем юной после дождя, Тремпольцев представил, какие там, внизу, заросшие, темные аллеи, совсем бунинские, манящие… Когда у него будет другое лицо, он затеряется в их переплетении, и, может быть, на одной из старых скамеек под дубом или кленом увидит ту, что не засмеется, заметив его, как все до сих пор, а только робко, вопросительно улыбнется. И эта полуулыбка позволит ему остановиться и обратиться к ней с каким-нибудь нейтральным вопросом… О погоде? Об этих зарослях, которые пока не доступны? Что-нибудь придумается, родится именно в тот момент, когда Павел заметит одинокую фигуру на скамейке… А подойдя поближе, разглядит милое, не оперированное лицо…

«Ага! — поймал себя Тремпольцев. — В своей будущей женщине я, значит, хотел бы видеть только природную красоту? Произведение пластической хирургии меня не устраивает? А сам так ничего, полез под скальпель…»