— Ты знаешь, что семьдесят пять процентов видимой красоты составляют овал лица и скулы?

Она действительно удивилась:

— Разве? Даже не глаза?

— Представь себе. Признано, что брови и глаза составляют лишь десять процентов. Хотя азиатки сейчас повально округляют себе глаза и носы выпрямляют. Воздействие европейского стандарта. К которому мы тебя и приблизим, раз тебе этого хочется…

— Хочется, — жалобно отозвалась Геля.

— А скулы у тебя и сейчас, как у Любови Орловой, — взявшись за подбородок, хирург слегка повернул ее лицо и одобрительно заметил: — И овал похож.

— Правда?

Медведев ухмыльнулся:

— Нет, я нагло вру тебе в глаза. Которые, кстати, у тебя тоже хороши. Разрез необыкновенный… Между ними у тебя, как положено, примерно еще один поместится. Только бровки чуть-чуть приподнимем. Они должны находиться на расстоянии мизинца от глазного яблока. Мизинец, разумеется, должен размещаться горизонтально.

Представив вертикальное размещение пальца, Геля засмеялась, но доктор заговорил серьезно:

— Главное, не забывай, Ангелина, что ты отличаешься от большинства людей уникальным опытом: тебе дано прожить как бы две жизни в одной. Это даст тебе возможность лучше понимать других.

Поднявшись, Анатолий Михайлович сделал приглашающий жест:

— А теперь: прошу, мадемуазель! Нас ждут великие дела!

Происходившее после этих слов Геля едва помнила. Ее память с испугу, а может, от голода, до операции нельзя было ни есть, ни пить двенадцать часов, затуманила даже то, как она дошла до операционной, не отрывая взгляда от спины хирурга, одетого в голубую форму и такую же шапочку. Ей чудилось, что она погружается в озеро, ее покачивало и убаюкивало, и вместе с тем Геля что-то отвечала то доктору, то медсестре, куда-то ложилась, на что-то смотрела… Но запомнилось только голубое, теплое марево, заполнившее все ее существо до макушки. Укол в вену, и заверения Медведева:

— Ничего не бойся. Как ты? Уже повело?

— Повело…

Когда Геля вынырнула на поверхность, все лицо ее было закрыто бинтами. Она подняла руку, чтобы потрогать, но медсестра Галина Петровна схватила ее запястье:

— Не надо, деточка! Пусть заживет сперва.

— Пить хочется…

— А вот пить нельзя. Это всегда так после наркоза. Я тебе губки помочу мокрой ваткой, и все. Потерпеть придется.

— Как… — прошептала Геля.

— Все прошло хорошо, — донесся сдержанный голос Анатолия Михайловича. Потом он заглянул ей в глаза: — Отлично, Геля! У нас все получилось. А лазерную шлифовку кожи будем делать позднее, как договаривались. Помнишь?

Она осторожно кивнула, боясь повредить какой-нибудь шов. Доктор улыбнулся:

— Ну уж не до такой степени. Теперь отдыхай. Самое трудное уже позади.

«Что — позади? — спросила Геля себя, закрыв глаза. Ожидаемой радости почему-то не было, хотя она думала, что будет ликовать после операции. — Даже если я действительно стану симпатичной, разве перестану помнить, как надо мной смеялись в школе? Как я оттолкнула сестренку Ленку, и с тех пор она больше не прижималась ко мне? Обиду свою на ней сорвала… Не на Сережку даже, вообще — на жизнь. Сережка ничего плохого мне не сделал. Он вообще ничего не сделал, когда меня дразнили эти идиоты из его класса, этого я и не вынесла».

Все десять лет она писала ему письма. Ни одного не отправила, конечно. Даже не запечатывала в конверты. Эти письма были, скорее, ее дневником, в котором она обращалась к Сереже. Почему ей казалось, что именно этот мальчик способен понять ее? Как Ленка. Лучше чем Ленка.

Геля, не стесняясь, не скрывая мыслей, писала ему обо всем: об очередном презрительном взгляде хорошенькой одноклассницы; о фильмах Ларса фон Триера, которые она смотрела на занятиях киноклуба; о поразившем ее «Волхве» Фаулза; о том, как вчера пахло весной, — заметил ли он? Неумело облекая свои мысли в слова, она дарила ему любимые приметы города, среди которых были и празднично украшенная набережная, и проулки по частному сектору, заполненного беззлобным собачьим лаем. Ей особенно нравились домики, рядом с которыми росли пушистые сосны. Их игольчатые тени, поглаживая, скользили по беленым стенам, а зимой деревья искрились от снега. Видел ли он это? Любил ли?

Ничего, в сущности, не зная об этом мальчике из параллельного класса, Геля приписывала ему те мысли и движения души, какие ей хотелось в нем обнаружить, чтобы не помнить постоянно, что письма ее обращены в пустоту. Она с самого начала понимала, что Сережа Колесников никогда не прочтет их.

Вот если только не будет знать, от кого они… Разве этого счастливо одаренного судьбой мальчика могут тронуть переживания прыщавой носатой девчонки, даже имени которой он не помнит? Но и выступать анонимом ей не хотелось, ведь, не обнаружив подписи, Сергей мог подумать на другого отправителя, и ему… или ей приписать все, что составляет небогатую Гелину жизнь. Она не могла потерять еще и это, ведь все самое дорогое находилось в ее душе.

Однажды, еще в восьмом классе, во время дежурства в гардеробе, она подложила в карман его куртки записку: «Напиши на двери музея инициалы девочки, которая тебе нравится». На что рассчитывала? Несколько дней она, как бы случайно, пробегала мимо школьного музея, и, скосив глаза, искала надпись, но ее не было. Инициалы так и не появились. Но как следовало объяснить это молчание? Никто не нравился ему? Или его тайна была так велика и важна, что Сережа ни с кем не собирался делиться ею?

* * *

«Не плакать! — жестко приказала Геля себе. — Вдруг слезы затекут под бинты, и тогда соль разъест ранки? Что толку от твоих слез?»

Толку действительно не было. Ни в чем, что составляло до сих пор ее жизнь. И Геля ведь всегда понимала, что является для других лишь посмешищем, мишенью для издевательств, почему же в тот раз ей показалось, что мир просто рухнул? Это случилось, когда она вышла из школы. Один из той компании, в которой Геля сразу же заметила Сережу, проорал на весь двор:

— Арыкова, у тебя что-то к носу прилипло!

А другой, прятавшийся от дождя под козырьком крыльца, немедленно подхватил:

— Отцепи крюк от подъемного крана, а то в землю уткнешься!

— Арыкова, на тебя птички покакали! Возьми платок, вытри морду.

Самым разумным для Гели было поскорее пройти мимо и скрыться за углом школы, ведь не побежали бы они следом. Так она обычно и делала. Но в тот день она почему-то обернулась, лишний раз продемонстрировав им свое некрасивое, облепленное мокрыми волосами лицо. И увидела, как Сережа смеется. До этого дня она не замечала этого ни разу, он как будто щадил ее, интуитивно чувствуя, что нельзя обижать некрасивую девочку, это против человеческих правил. А тут вдруг сам публично нарушил их…

Ее взгляд зацепился за другое лицо — красивой восьмиклассницы, что стояла с Сережей рядом, держась за его локоть. Это ради нее он так охотно демонстрировал свою жестокость, которую не осуждают девочки, если она обращена на других.

И что-то сломалось внутри, Геля ощутила это физически. Тот стержень, который позволял ей держаться все эти годы, перенося идиотские насмешки сверстников и неловко ускользающие взгляды взрослых, вдруг дал трещину. И она почувствовала, что просто не может больше так жить. Что ничего, кроме этих не прекращающихся унижений, не ждет ее впереди… Где бы Геля ни училась, куда бы ни уехала, она везде останется уродиной, которую приглашают в кино только для того, чтобы покрасоваться на ее фоне… Разве ради этого стоит жить?

Его смеющееся лицо, такое красивое, заслонило ей свет, и Геля шла вслепую, покачиваясь и спотыкаясь. Бог знает, что думали о ней прохожие? И почему среди них оказалась ее младшая сестра? Ленке ведь еще рано было в школу, до начала второй смены оставалось минут сорок, а жили они в двух шагах. Что погнало ее навстречу Геле в тот день? Судьба? Рок? Или это одно и то же?

Они с сестрой шли по разным сторонам улицы, Геля закрывала ладонью лицо, которая на самом деле не прикрывала ни ее слез, ни ее уродства. Но второго Ленка никогда не замечала, а слезы увидела даже через дорогу, не вовремя выглянув из-под зонтика, и громко закричала, никого не стесняясь, хотя обычно не срывалась на крик: