Изменить стиль страницы

— Валя, мое терпение кончилось — всё! Понимаешь? Еду в Саратов, хочу серьезно поговорить с начальником КГБ.

— О господи! Только не наговори лишнего, — взмолился Валериан.

— Там и без лишнего хватит что говорить.

Я расцеловала мужа и побежала к машине. В кабине с шофером восседала толстая жена председателя колхоза, и мне пришлось вскарабкаться на грузовую машину поверх каких-то мешков и бочек.

Дорогой, едва удерживаясь, чтоб не вывалиться из кузова, я вспомнила другого писателя. Это был московский известный писатель, но он был совершенно сломлен морально. Он панически боялся и угодничал перед бригадиром, боялся уголовников, и те презирали его за трусость. Сломали его волю навсегда, как я поняла, еще на допросе, когда ему достался подленький следователь, который измывался над ним.

Я дала себе слово, что забуду имя этого писателя, чтоб не опозорить его, и так внушила себе — забыть, что и вправду забыла, ни имя, ни фамилию не помню. Дорогой я подумала о нем и внутренне разбушевалась.

К окошку КГБ я подошла злая-презлая.

Надо отметить, что всю мою жизнь, стоит мне разозлиться, и я всего добиваюсь. Родные и муж даже шутили: «А ты разозлись!» К сожалению, я не могу искусственно вызывать это состояние, чаще нападает ни к селу ни к городу смех.

Но в этот день у меня действительно лопнуло терпение. Меньше чем за час я добилась, что начальник КГБ генерал Соколов согласился принять меня, и мне выписали пропуск.

Только я уселась напротив генерала, как он спросил довольно обеспокоено:

— Что случилось в Табурище?

— Не в Табурище, а в России…

Он уселся поудобнее, и я стала рассказывать о себе в третьем лице.

В общем, вроде того: «Жила-была на Волге талантливая девушка» и т. д.

— Это вы о себе, что ли? — перебил Соколов.

— О себе, — вздохнула я.

— Тогда говорите от первого лица, а то лишь путаете меня.

Я рассказала ему всё, что положено было ему знать, чтоб быть в ответе за погибающего писателя.

Как я не спала первую ночь в лагере, обдумывая, как мне сохранить в тех условиях свой талант и себя как личность. Как я к утру поняла: надо смотреть на лагерь как на творческую командировку, — и как месяцев за семь добилась этого сполна. Как, чтоб не утерять стиля, я — прозаик — писала стихи на фанерке и читала их в бараке настоящим литературным критикам. Как я девять лет изучала психологию людей, пытаясь проникнуть в самые ее глубины. А для упражнения в сюжете и фабуле выдумывала романы и рассказывала их вечерами. Как я, к великому негодованию некоторых начальников лагеря, соблюдала свое достоинство. И что мне за всю мою жизнь никогда не понадобилось и не понадобится выдавливать из себя по каплям раба, так как отродясь ничего рабского во мне не было.

— Если вы думаете, что мне это довольно легко, вы глубоко ошибаетесь, — сказала я, — в заключении дорого я за это платила. И что же? Столько лет я вроде на свободе… и Сталина уже нет… А меня всё не печатают. А годы идут. Мне уже… Мне уже сорок пять лет, черт побери! Да вы мне верите?

И он ответил очень серьезно:

— Верю каждому вашему слову.

Я обрадовалась.

— Что же мы теперь будем делать?

Соколов невольно улыбнулся.

— Надо реабилитироваться. — Он вызвал секретаршу и приказал ей помочь мне заполнить анкету. — В Саратове есть где пожить? — осведомился он.

— Есть. У мамы. Но…

— Знаю. Сошлитесь на меня и живите спокойно. Наверное, придется вас вызывать.

Вызвали через двадцать дней. Я думала, на допрос или там на личную ставку. Но оказалось, что генерал Соколов поздравил меня с полной реабилитацией.

— Конечно, мы не можем вам вернуть потерянных лет и утраченного здоровья, — сказал он, пожимая мне руку. — Могу только просить прощения за своих бывших товарищей. Можете прямо отсюда идти в обком за партбилетом.

Я всплеснула руками — уже и партбилет! Хотя арестовали меня беспартийной, но вообще это правильно. Я уверена, что все эти тяжелые годы я поступала именно как настоящий писатель-коммунист. И даже однажды сама приняла себя в партию в присутствии двух старых большевичек, двух воровок и одной спекулянтки.

Генерал, что называется, открыл рот.

— А разве вы не были членом партии?

— Тогда — нет.

— Ну тогда не идите в обком, конечно.

— А-а… жаль. Вообще спасибо вам, очень вы быстро это всё провернули. Соколов усмехнулся.

— Вы до того меня тогда заинтересовали вашим рассказом от третьего лица, что, как только вы ушли, я тут же затребовал ваше дело… Прочел его и пришел в ужас. Они даже не дали себе труда придумать факты, пусть ложные. Одни голословные обвинения. Реставрация капитализма методом террора и диверсии, и всё, — дальше фамилии. Я тут же оформил всё, что надо для вашей реабилитации, и отослал в Москву. Вчера получили постановление о реабилитации, и я вызвал вас.

Я вспомнила слова Щенникова, что он нарочно не выдумал никаких фактов (а начальство не заметило) и что мне это очень пригодится при реабилитации.

Из КГБ, по дороге домой, я зашла в союз писателей и заявила, что меня только что реабилитировали.

Ответственный секретарь Саратовского отделения СП Борис Озерный вместо ожидаемого поздравления поинтересовался, сколько мне лет? Узнав, что уже сорок пять, удивленно высказался:

— Не кажется ли вам, что начинать жизнь заново в сорок пять лет несколько поздновато?

— Что за чушь?! — взорвалась я. — Начинать жизнь заново не поздно в любом возрасте, хоть в восемьдесят лет. Другое дело, сколько лет ты проживешь и успеешь ли добиться всего, что себе запланировал. Но если проживешь лет пятнадцать-двадцать — то всего добьешься.

На этом я ушла, провожаемая скептическим взглядом своего бывшего товарища.

В редакции газеты «Коммунист» мне сказали еще конкретнее:

— Ну и что из того, что вас реабилитировали? В тюрьме-то вы сидели. Этого никуда не денешь.

Я сорвала с телефона трубку, редактор испуганно отшатнулся, думал — ударю, но я всего лишь предложила ему позвонить генералу Соколову и повторить свои слова…

— Пусть он знает, что для вас реабилитация — филькина грамота.

Подумав с минуту, я высказала всё, что о нем думаю, и удалилась.

Только дома меня от всей души поздравили, порадовались со мною вместе — купили шампанского и выпили за будущее (Валериан уволился с работы, его не задерживали, и мы переехали в Саратов). У Валериана уже второй год был чистый паспорт, который ему выдали после какого-то постановления. Меня оно не касалось, так как судимость механически снималась лишь до пяти лет, а у меня было гораздо больше.

Итак, ворота родного города открылись перед нами, и мы вошли в его тихие покорные улицы к землякам, которым еще долго предстояло выдавливать из себя по капле рабов и один из которых сказал мне за всех: «В тюрьме-то вы сидели, этого никуда не денешь».

Но я и не собиралась это куда-нибудь девать.

Отнюдь! Я подчеркивала — да, я сидела девять лет, но ведь не я виновата.

Отцов города это бесило. Но это уже другой рассказ.

Когда человек побеждает

Прошло три года после моей реабилитации. Чем они были заполнены? Каждый свободный час я писала. Набралось бы на добрых две книги повестей и рассказов. Но сколько сил и времени уносила нелепейшая борьба за свое место под солнцем. Те, от кого оно зависело, — обком, горком, союз писателей, редакция «Коммунист» и т. п. — упорно держались того мнения, что реабилитация дает мне возможность отдыхать за печкой и помалкивать. «В тюрьме-то вы сидели, этого никуда не денешь».

При встречах я им втолковывала, что меня реабилитировали для того, чтобы я вела самую активную жизнь, какая и подобает советскому писателю и гражданину.

Нас упорно хотели выжить из Саратова. Работы никакой не давали ни мне, ни мужу, в то же время предлагали ему место директора школы в деревне.

Отчаявшись найти что-либо подходящее, я договорилась о работе расклейщицы афиш. Но когда я вышла в назначенный день на работу, мне наотрез отказали под каким-то предлогом. Когда я уходила, меня догнала секретарша и тихонько сообщила, что это обком не велел меня брать на работу.