Изменить стиль страницы

— Клубом?

— Пусть клубом, если вам так больше нравится, лежит в больнице, избитый бандитами за то, что попытался… почитать им газеты. Подал заявление об увольнении по собственному желанию. А они вас, женщину… о боже! Бан-ди-ты, понимаете? Не советую браться за эту работу.

— И бандиты, и воры, вообще все уголовники очень хорошо ко мне относились, — возразила я. Рыжов опять застонал:

— Боже праведный! Ох! Ах!..

— Покажите мне избу-читальню, — потребовала я. Клуб оказался настолько запущенным, настолько грязным, что я всецело одобрила избиение избача.

Никакая не изба! Самый настоящий, довольно большой клуб, на высоком фундаменте.

— А девушки тоже у вас бывают? — полюбопытствовала я.

— И девушки такие же.

— Кто же у них лидер?

— Клава Дезкова.

— Спасибо. Где она живет?

— Ребятишки отведут.

С помощью этой Клавы и ее подружек мы отмыли до чистоты клуб, затем я украсила его.

В чемодане у меня были отрезы на тюлевые гардины — повесила их в клубе. Из «Огонька» (пересмотрела его за несколько лет) вырезала репродукции картин лучших русских художников. Купила на свои деньги толстую цветную бумагу, наклеила на нее репродукции, развесила по стенам. Для начала выпустила стенгазету, которую пришлось делать от начала до конца самой, так как пока никто участвовать в этом не захотел.

На открытие клуба пригласила гармониста, парторганизацию и всю молодежь села. Собрались аккуратно в назначенное время.

Парни явно с бандитскими лицами, выпущенным из-под фуражек чубом, заходя, удивлялись:

— У нас отродясь не было так чисто и уютно, хорошо!

Молодежь, к великому удивлению парторга, встретила нового избача овациями. Они уже все знали, что я отсидела девять лет, что были в моей жизни и Колыма, и лесоповал.

— Начала она хорошо, посмотрим, как будет работать, — решил парторг.

На другой день утром я съездила в райцентр. Серьезно поговорила со вторым секретарем райкома и директором школы.

— Хватит поставлять преступников на целую область, надо приохотить их, может быть, к науке.

Табурище от райцентра было километров тридцать. Туда я добиралась где пешком, где на попутных грузовиках. Оттуда возвращалась на райкомовской машине, рядом сидел пожилой мужчина, физик. Мы везли несколько интересных приборов для демонстрации лекции «Физика в науке и в быту». Восхищенные парни вопили: «Вот это фокусы! Вот это у нас избач!» Физика чуть не оглушили аплодисментами.

Затем приехал молодой историк и прочел лекцию о допетровской Руси. Упор я попросила сделать на Ивана Четвертого. Парни вопили: «Вот гад! Повесить бы его, подлюгу, на Красной площади!»

Говорил историк очень интересно, все заслушались, аплодисменты были громоподобные.

Третью лекцию я читала сама. О Лемешеве. Рядом стоял патефон и лежала груда пластинок с песнями Лемешева.

Биография Лемешева всех заинтересовала, песни понравились; кроме аплодисментов, меня еще целовали, что не очень понравилось моему мужу.

Так у меня пошло: то интересные лекции учителей или врачей или мои собственные об искусстве. Помощник — патефон.

Пластинки одалживала в райцентре. В промежутках между лекциями — танцы. Танец был один и тот же — цыганочка, под которую плясали наши воровки в лагере. Это была какая-то бесконечная унылая, мрачная, безысходная цыганочка под однообразные тягучие звуки баяна. Танцевали час, другой, третий. Они могли эту мрачную псевдоцыганочку танцевать хоть всю ночь. Но обычно через час-полтора я говорила:

— Не устали, ребята? Я такой интересный очерк в газете для вас отложила. — И читала им очерк на любую тему, а они терпеливо слушали.

Авторитет у меня был большой здесь. Но каким-то образом вернувшемуся с курорта первому секретарю райкома стало известно, что избач, о котором столько разговоров, сидела в лагере девять лет… по статье 58!

Говорят, что скандал между двумя секретарями был ужасный.

После чего первый секретарь приехал в Табурище и стал собирать обо мне сведения.

Все, начиная с парторга и председателя сельсовета и кончая трактористами, уверяли, что у них такого избача отродясь не было и вряд ли когда будет. Расхваливали так, что первый чуть зубами не скрежетал. И вдруг как гром среди ясного неба: меня снимают с работы, как не имеющую специального образования. А на мое место назначили молодого человека, окончившего подходящий техникум.

Это был очень симпатичный молодой человек, и я от души сокрушалась, когда его избили и пришлось отправить в больницу в Саратов.

Клуб был на замке, так как завклубом лежал в больнице.

К кому-то в райкоме приехал в отпуск сын-моряк, его тоже избили ни за что ни про что.

В Табурище начались пьяные драки, поножовщина… Несколько трактористов после посевной вообще уехали куда-то. Вечерами под гармонь все уныло танцевали безрадостную свою цыганочку.

В это майское утро я проснулась как всегда. Проводила мужа в школу. Стала готовить обед.

Почему-то мне вспомнилась встреча с Бруно Ясенским во Владивостоке. Точнее сказать, в пересыльном лагере на Черной речке. Работать там не заставляли (работали лишь те, кто жил в этом лагере постоянно), и случалось беседовать часами на берегу Японского моря. Лагерь был как бы на пригорке, внизу за оградой белело шоссе, и вот по этому раскаленному шоссе день и ночь шли заключенные на пароходы, идущие на Колыму. Их вели солдаты с автоматами и овчарками.

В тот день несколько человек окружили Бруно Ясенского — среди них была и я. Он беседовал с нами. Уж не помню о чем. А потом прозвучал гонг к обеду, и все ушли. Мы с ним стояли и смотрели на идущих по шоссе…

— Идут и идут… день за днем… сотни, тысячи, — сказал Бруно Ясенский. Его худое, измученное лицо выразило страдание.

— И столько же разбитых семей, — сказала я. Бруно вдруг стал рассказывать о своем сынишке десяти (или двенадцати?) лет и о том, что его единственный сын сейчас находится в детдоме, где ему, конечно, очень плохо…

— Леонид Леонов всегда говорил, что я его единственный и лучший друг, о том, как он меня любит, как привязан ко мне. В Переделкино наши дачи стояли по соседству. Мы сделали в заборе калитку, чтоб скорее попадать друг к другу. Леонид писал как раз роман «Дорога на океан» и каждый вечер шел ко мне через эту калитку и читал вслух что он написал за день. Мы за чаем обсуждали написанное. У него нет сына… только дочурка. Если бы его посадили, его жену, я бы никогда не допустил его девочку до детдома. Ведь друг… настоящий друг — это даже больше, чем брат.

Бруно Ясенский долго горько молчал. Потом мы пошли.

Внезапно он остановился и процитировал мне эпиграф к «Заговору равнодушных»:

Не бойся врагов —
в худшем случае они могут только убить.
Не бойся друзей —
в худшем случае они могут только предать.
Бойся равнодушных —
они не убивают и не предают,
но только с их молчаливого согласия
вершится в мире и предательство и убийство.

Мы посмотрели на шоссе. Осколки разбитых семей… Они всё шли, и шли, и шли…

— Неужели ничто, никто не может остановить вот это?.. — воскликнула я в отчаянии.

И тогда Бруно Ясенский сказал тихо, но очень четко:

— Только долгие гудки.

Когда началась эпидемия брюшного тифа, он скончался одним из первых. Пятнадцать лет прошло с того дня, но его аскетическое лицо все стояло передо мною…

Что ж, долгие гудки прогудели. Виновных всех этих бед нет на свете, а я все хожу по мукам. Почему меня не печатают? Почему мне не дают быть тем, кем я родилась, — писателем…

Ну, хватит, больше я не могу!

Я выключила суп и побежала в контору, узнать, не идет ли в Саратов машина. Она шла. Договорилась, что без меня не уедут и так же бегом в школу. Вызвала Валериана с урока.