Изменить стиль страницы

— Я все поняла, Массимо, ты уже говорил это, раз двадцать говорил — но ведь контракт еще не подписан.

— Контракт! Чистая формальность. Завтра все будет готово.

— Ты забыл, сколько раз все было также на мази, — и в последнюю минуту срывалось.

— Раньше! Тогда ничего не было решено. Были догадки, наметки, прикидки, туманные обещания, слухи, интриги. А теперь сам Баттистини обещал мне — ты поняла меня? Сам Баттистини. А он человек слова и не обманет старого друга.

— Особенно друга, который кое-что про него помнит!

— Андреа! Что ты такое несешь? Все, больше ни слова!

— Баттистини точно такой, как все твои друзья, он…

— Молчать! Dio mio, она сводит меня с ума. Сводит с ума! Ты этого добиваешься, Андреа, этого? Смотри! Смотри, что я делаю! Вот, вот, так (резкий звук), на, пожалуйста (всхлипывания).

— Бог мой, Массимо, возьми себя в руки. Ты начнешь задыхаться! (Невнятно.) И так, и вот так (звук сходит на нет).

— Прекрати! (Возня.) Матерь Божья, что он натворил! Вся наволочка. Нам не на что потратить деньги, кроме как на новое постельное белье для синьоры Зингони?

— Эта ведьма ничего от меня не получит! Надо, надо было с ней разобраться! Не надо было ее выпускать, пусть бы тряслась… дрожала… надо мне было… Снова оно!.. Андреа, помоги — скажи мне, внуши: «С завтрашнего дня прошлое забыто навсегда!» Скажи, Андреа, помоги! Ты ведь не сердишься, дорогая моя, любимая моя.

— Нет, Массимо, я просто хочу спать. И тебе пора. Тебе же доктор говорил, что нельзя так себя изводить.

— Свой домик, да-да, Андреа. Квартира — с чудесным видом из окна. Две комнаты, кухня, современная планировка. И холодильник купим, и мебель — дай срок. Помнишь, когда мы только-только поженились, на все копить приходилось: на стул, на лампу. Помнишь люстру в…

— Массимо!! Мы, кажется, договаривались никогда об этом не говорить?

— Конечно, конечно, дорогая, только не плачь! Я забылся, прости, умоляю. В последний раз. Ты права. Вот тебе.

— Что ты делаешь?

— Что? Целую тебя!

— Ты с ума сошел!

— И поэтому тебя целую?

Я отключил их. Темнота плотоядно заглотила меня — к тому же в комнате кто-то был. Сил достало только смотреть прямо перед собой. Я сидел не шелохнувшись и не дыша. Пусть мне почудилось, молил я. Сейчас проснусь. Я открыл рот, чтобы крикнуть, — крикнул — ни звука! Сплю я, это просто сон. И тут ясно послышалось: кто-то завозился! Я рывком обернулся и уставился на дверь.

Высокая темная фигура стояла там давным-давно, я знал это наверняка. Теперь она шла на меня. Я зажмурился.

— Федерико?

Я сжал кулак.

Тихо, протяжно, удрученно:

— Федерико, что ты наделал, зачем ты здесь?

Я закрыл уши руками. Их отодрали. Жутко больно схватив покалеченную руку.

— Теперь всем придется съехать — всем-всем, Федерико. Я закроюсь.

Я ловил ртом воздух, а его не хватало.

— Все станут бездомными. Отправятся в руины.

— …

— если…

Если? Сморгнув, взглянул на la patrona.

— Если ты не поклянешься никогда никому не говорить ни об этой комнате, ни о том, что ты тут слышал. Никогда, понимаешь? И никогда больше не соваться сюда. Только пикни — и Симонетта, Роза, Гвидо, Марко, Бруно и Луиджи останутся без крова. Теперь дело за тобой — и помни, я все слышу. Все, понимаешь?

Я кивнул.

Всю дорогу вниз по лестнице она держала меня за плечо. И не ослабила хватку, даже постучав к нам. Открыла мама:

— Господи, наконец-то! Где ты был? Синьора, где вы его нашли?

— В туалете, на первом этаже. — Здоровую руку стиснули так, что я охнул.

— А что ты там делал?

— Здесь наверху свет перегорел.

— Что ты выдумываешь. Я только что заглядывала, тебя искала — все нормально.

— Он прав, синьора. Как раз сию секунду ее заменили по моему распоряжению.

Мама переводила взгляд с синьоры Зингони на меня и обратно, потом кивнула:

— Понятно. Огромное спасибо, синьора!

— Не за что. Спокойной ночи — спокойной ночи, Федерико!

— До свидания, — едва выдавил я.

Мама отнесла меня в кровать, уложила, укутала, поцеловала в лоб.

— Где ты был, сынок? — зашептала она.

Я открыл было рот, но она закрыла его своей ладонью:

— Ш-ш, в туалете внизу тебя не было. В парке?

Мама сунула руку под одеяло и пощупала мои ноги.

— Нет, холодные, но сухие. Как ты себя чувствуешь, Фред — Федерико?

Санта-Мария, ответить, что? Прошибла дрожь, я зарыдал. Я плакал нарочно, чтобы остановить расспросы.

— Ну, ну, — убаюкивала мама, прижимая меня к груди. — Федерико, золотой мой, ты же знаешь, как мы все тебя любим? — Я посмотрел в сторону родительской кровати. Отец лежал на локтях и походил на этруска из археологического музея. Он улыбнулся мне и помахал рукой. Тогда я разжался и поплыл, закачался на волнах…

Должно быть, я уснул.

Водянистое сияние. Оно разлито во мне, выбивается наружу, расползается по комнате. Когда я иду, ноги намертво приклеиваются к каменному полу. Холодно. И нет выхода, а огромный валун в двух шагах от меня вот-вот рванет… я оседаю… Нет, лечу вверх тормашками, ударившись головой… другая комната, колонна теряется высоко-высоко в пустоте… в безоблачном небе… нет, это не небо, это зеркало… и в дверь ударяют отзвуки голосов, я все время рядом с чем-то и сыплю проклятиями, чтобы уберечься, ведь я голый, а они стреляют друг в друга. В любую секунду они могут заметить мои метания… и что на мне ничего не одето… и я толстый и не могу протиснуться… пропала Нина, все плачут, ищут ее, плачут, но это они ее утащили, а вдруг скажут, что моя вина, Боже мой, почему Нина вечно теряется? А поезд наш уже ушел, мы знаем, но бежим, а ноги опять свинцовые, и негде мне спрятаться… и вся комната ходит ходуном, а мамин голос спрашивает о чем-то… круглая безнадежность, я не выдержу! Стены, кровать, окно, дверь, родительские лица — и «на-ка, проглоти», — и неизменное ощущение сунутой в рот ложки, и мерзкий вкус, и шершавое внутри горло, взмокшая спина, застывающая в ту же секунду, что они выдергивают меня из-под одеяла, и растирающее спину полотенце… о, теперь-то я понимаю в этом толк, так приятно, мохнатое… еще… они снова гонятся за мной, но я раскусил их, они глупее меня, стоит им сунуться, всех порублю, я смеюсь, не могу сдержаться, потому что где-то, внутри где-то, твердо знаю, что сильнее, — я и всегда выйду победителем… раскидаю их налево-направо, а они все прибывают, уже грудами навалены, и ничего смешного, жульничество, скучно. Но тут с другой стороны обвалилась капитальная стена… или кит… или книжка и замуровала меня в дымоходе, где нет никаких правил, — это оказалась моя комната дома, в Реа, ветер из открытого окна надувает шторы, трамвай остановился у моей кровати, все вышли, а сел один я, поезд прибавил обороты и зарылся носом в землю, и мчался там, в тучной толще, все быстрее, быстрее, и опять во мне что-то заклинило, а машиниста не было, кондуктор сидел сзади и скалился… я разглядел в темноте зеленые кусты, подполз к ним на брюхе и давай руками копать червей, а один волглый намотался на руку и безглазо вылупился на меня, я понял, что вот сейчас сдамся, но спустили собак с острыми, торчком, ушами, и они остервенелым лаем провожали меня с той стороны забора, высоченного штакетника, и я показывал тварям язык и попу, но вдруг изгородь кончилась, и впившиеся в руку псы хотели мне что-то сказать, но я только вопил, прибежали еще собаки — все безлицые, только продолговатые морды, вроде хоботов, болтающиеся из стороны в сторону, а хуже всего, что они наотрез отказались открывать свои сумки. Стыд скворчит в ссадине, заляпанной гноем и песком, и стыдно, что никак не закрывается дверь, и недостает сил, нестерпимо жгуче знать, что им все ведомо. У стыда вкус остылой манной каши. Но бесформенность расползалась все шире, пухлая незыблемость разлилась в животе, ощущение дрожащих в воздухе пылинок и тяжелый запах кошачьей мочи растеклись — как море — и затопили все. «Море бархата. Море пустоты».