Изменить стиль страницы

Тетя улыбнулась:

— Да, история с хорошим концом.

— И теперь ты учительница балета и самая лучшая на свете тетя, — выпалил я и залился краской до кончиков волос.

Она перегнулась через стол, с трудом дотянулась до меня губами и так звонко поцеловала меня, что по томатам в плошке пошла рябь.

— Да, теперь я учительница балета, — сказала она и замолчала.

— Что, никто из учениц не будет продолжать?

— Будут, конечно. Но далеко не лучшие.

— Нет… — произнес я, собираясь сообщить, что, насколько я знаю, Мирелла тоже не будет учиться дальше. Но тетя опередила меня:

— Мирелла будет продолжать, у ее родителей такие амбиции. И еще кое-кто.

Лицо ее снова затуманилось. И у меня недостало духу сказать, что я знаю, к тому же она начнет задавать вопросы, из которых не вывернешься.

Я лежу в бескрайней кровати, заложив руки за голову. Простыни влажные, но разве дело в этом? На стуле в изножье тетя расчесывает свои черные волосы. Коса толще моей руки, а когда тетя расчешет ее, волосы упадут до пояса. Сквозь рубашку читаются нежные очертания тетиного тела. Оно кажется чужим, а я ведь знаю тетю наизусть. И непостижимо: чем больше я доискивался, расспрашивал про ее яркую, захватывающую жизнь, про отцово прошлое, тем больше все это заволакивалось туманом. Непроницаемая стена выросла между нами: война! Сначала они жили сами. Потом пришла война. После нее родились мы. Скитания Парцифаля в поисках святого Грааля или отцовы рассказы о странствиях Одиссея или Энея также были и известны до тонкостей, и нереальны, как броски из Петербурга в Париж, Лондон, Будапешт, Берлин, Амстердам, Монте-Карло и Прагу.

— Ой. — Тетя приподняла одеяло и скользнула в кровать. — Если б мы еще грелку не забыли!

— Я тебя погрею, — вызвался я, прижимаясь к ней.

Мы сбились в комок в центре кровати и, как лягушки, пускали пузыри — грелись.

Когда чуть получшало, тетя спросила, не почитать ли нам. Я только помотал головой, натыкаясь при этом на ее мягкий живот или куда я там попадал.

— Просто понежимся, — промямлил я, изо всех сил сжимая ее талию.

— Но, но, Федюшка, — завопила тетя. — Ты меня поломаешь!

А я все грел ее и пылал, как и положено грелке.

Назавтра воцарилась прозрачность. Проснувшись, мы не узнали ничего вокруг.

— Федерико, смотри-ка, что Лоренцетти сделал со своей фреской. Она ему разонравилась, и он ее замазал штукатуркой.

— А потом, — подхватил я, — обиделся и решил, что и тонкого слоя замазки хватит. — За ночь выпало пара сантиметров снега. Сквозь его кисею просвечивали все черточки прежнего ландшафта. Травинки скрипели и трещали у нас под ногами. Если кашлянуть, то аукнется в Сан-Джимигнано, подумал я и закашлялся.

Мы шли молча, рядом. Когда вдали возникла маленькая фигурка в черном и заспешила нам наперерез, картина получила логическую законченность.

— Священник в такую собачью погоду, в будний день, да еще торопящийся, может означать только одно, — не удержалась тетя.

Столько воздуха кругом, а мне все не хватает. Будто что-то из былого хочет протиснуться внутрь меня с каждым вздохом. И не только Зингони, еще что-то из минувшего давно. Я застучал зубами. Как странно все изменилось. Будь я поменьше, можно было бы заплакать.

Скоро Рождество, попробовал я забыться. Но теперь и оно ушло в никуда. Время остановилось, и в тот же миг кончилось все, как и эта неделя с тетей: раз — и не было. Эх, если б я был по-настоящему взрослым! Я б им показал. А так… Хуже всего с тетрадками. (Они и сюда сопровождали меня.) Сгорбившись над линованным или клетчатым ландшафтом, я обсчитал бесконечное число транспортных перевозок. Вечный скрип пера. Только прижмешь его к бумаге — оно вцепляется в нее, вскрикивает и гадит, а ругают за эти кляксы меня. Как будто я нарочно! Эх, посадить бы огромную кляксу на все эти рощи-поля…

Думал ли я о Мирелле? Да! Она все время возникала где-то поблизости, стояла, смотрела на меня. Только я увидел блошиную фигурку священника, как Мирелла тут как тут. Она тяжелая, четырехугольная, как гранит, — растерянно подумалось мне. Разве думать о Мирелле просто значит копаться в себе самом?

Тетя копошится с чемоданом. Я уложил свой ранец и стою у двери в полной готовности, мну в руках жокейку. Я заранее знал, что так все и будет: наша неделя истекла. Скоро я вернусь в пансионат Зингони, мама будет с пристрастием рассматривать меня и спрашивать у тети: «Ну как он? Я так волнуюсь».

Я попробовал разобраться, что во мне изменилось. Кошмары исчезли… Но стоило мне представить синьору Зингони, как сразу начинало сосать под ложечкой. Как встретят меня мои воины? А Рикардо, примчится ли он так же быстро, как он это неизменно делает в моих фантазиях? Улыбнется своей кривой улыбкой, откинет волосы со лба — и протянет мне руку?

Через две недели Рождество, и приедет Мирелла. Она должна! А если не приедет? И если кошмары ждут не дождутся меня в родительской комнате? А внизу, в долине, орешник. Заляпанный снегом, как и все вокруг. Пока мы с тетей гуляли, перечумазились грязью до колен. Вот выскользнуть сейчас из дома — тетя была полностью поглощена желанием хоть раз в жизни ничего не забыть и ничего вокруг не видела, — спуститься по склону, и вперед! Может, мне бы даже удалось добраться до Пизы и раствориться в джунглях у Гатти и следовать за ним повсюду невидимой тенью?

— Ну все, — произнес за спиной тетин голос. — Хорошо бы поспешить, Федерико. Автобус может появиться с минуты на минуту. — Я вздохнул.

Семеня следом за тетей, я несколько раз оборачивался и смотрел назад. Уж зная, что картинка крошечного домика, присевшего на корточки на гребешке горы и намертво за нее уцепившегося, останется в памяти — навсегда.

9

Последний поворот и наверх, за спиной шевелится лиственная тьма. Пансионат Зингони ночью распухает. Четырехугольный зверюга, притаившийся в засаде. Разинул красные окна и ждет, когда же мы дотащимся доверху со своим чемоданом.

Никого в холле. В доме ни звука. Я почувствовал холодок в груди. Тетя поставила чемодан и расправила плечи, приговаривая:

— Уф, этот подъем кого угодно доконает.

Налегке взлетаем по лестницам. Только шаги гулко цокают. Я задержался послушать и заспешил дальше. Перед нашей дверью мы остановились. Она была закрыта на цепочку, в щелку доносились приглушенные голоса. Тетя улыбнулась мне и подцепила застежку.

— Вот и мы! — торжественно возвестила она, но осеклась о мамин прижатый к губам палец.

— Тише, — зашикал отец. — Леня только заснул.

Чтоб войти в комнату, надо сделать еще шаг, но как? Я знал, что увижу там. Только одно мучает меня теперь: как я раньше не понял, что случится?

Леня лежал в кровати. Распаренное, взопревшее лицо. Одна рука судорожно прижимает одеяло к груди. Над ним стоит dottore Берци и держит его за запястье. Мама согнулась на краешке кровати. Отец на стуле у стола. Он возится с пасьянсом. Поднял на нас лицо, лоб распахан морщинами. А этих какая нелегкая принесла, говорила каждая складка на его лбу, как раз сейчас они здесь совершенно ни к чему.

Dottore Берци молча кивнул тете и коснулся губами ее руки. Его лысина блестела, как свежеотполированная. Черные брови ходили вверх-вниз. Бережно положив руку пациента обратно на одеяло, он переместился к столу, где, позвякивая болтавшимся на шее стетоскопом, принялся искать что-то в своем битком набитом саквояже. Затаив дыхание, мы следили за каждым его движение так, точно искомая им вещь рассказала бы нам правду о состоянии Малыша. Пока все, сгрудившись над столом, шептались, я не сводил глаз с братишки. Он, не подверженный никаким болячкам, лежал и прерывисто дышал. Черт бы побрал этого Джуглио с его оливковым маслом! За болезнь Малыша он ответит сполна!

— Малыш, — прошептал я, — мы прижучим Джуглио. Рикардо и «бешеные» нам помогут. А потом или забьем его камнями, или, если хочешь, разденем его и пусть бежит нагишом от пансионата до самого рынка. Вот увидишь, Малыш, вот увидишь… — Слезы жглись.