— Ах ты, выблядок! Ах ты, стервец, вор, страдник, собака бешеная! Ты сперва жену прокорми, потом за девками зазорными гоняйся! — вступила Наталья. — Я к подьячим твоим пойду, я весь приказ на ноги подыму! Я отцу Кондрату все донесу!

Стенька очумело глядел на обеих, потом в поисках спасения повернулся к Авдотьице, мол, хоть ты им скажи! — но девки уже не было.

Многое в жизни повидала Авдотьица, и возмущенных жен, что норовят разлучнице в косы вцепиться, — тоже. И хотя ее кулака стало бы, чтобы угомонить любую женку, затевать драку посреди торга она не пожелала. Вот и исчезла с поразительной для такой крупной девки ловкостью.

— Жена недоест, недопьет, в лепешку для него, подлого, разбивается! — подхватила Домнушка, благоразумно не задевая гнилым словом высоченную девку и даже не глядя в ее сторону. — Жена ноченьки-то напролет прядет на продажу! А он-то за девками бегать собрался! Жена все глазыньки себе выплакала! Раньше сроку в могилу сойдет! А он-то и не почешется!

Всякий, у кого хватило бы ума приглядеться к Наталье, усомнился бы в скорой могиле: женка была в соку, круглолицая, румяная. Но так выразительно голосила Домнушка, с таким отчаянием заткнул уши меховыми рукавицами и даже чуть присел, сгорбившись, Стенька, что народ полностью оказался на стороне женок, и даже мужики-сидельцы, изругавшие Стеньку за то, что концов в воду прятать не научился. Нашел же место с зазорной девкой сряжаться, — посреди Красной площади, где все его, дурака, знают!

Решив, что семь бед — один ответ, Стенька набрался отваги и кинулся бежать прочь, провожаемый криками Домны. Народ расступался, давая дорогу земскому ярыжке, и весело за ним смыкался, не давая подружкам возможности преследовать блудного муженька. Да им не больно-то и хотелось.

Накричавшись, Домна повернулась к Наталье и остолбенела — у той по лицу катились крупные слезы. Дивно еще, что не замерзали на морозце!

— Пошли отсюда! Танька, Васька! — Домна собрала своих старшеньких и повела всех троих прочь с торга. О поисках Желвака уже не могло быть и речи.

Еще и потому, что обнаружились наконец Озорной и Семейка. Все это время они, оказывается, стояли поблизости и наблюдали Стенькин позор. Да что Стенькин! Натальин позор они видели — вот где настоящая беда-то! Нетрудно догадаться — обо всем Богдашке своему окаянному донесут!

Домнушка уж была и не рада, что подружке потворствовала…

Стенька, сильно беспокоясь, не поспешила бы взбаламученная жена в Земский приказ, понесся туда что хватило духу. И хотя никто за ним не гнался, он ощутил себя в безопасности, лишь проскочив в дверь и увидев своих.

Его жизнь в Земском приказе отнюдь не была безоблачной. Однако все эти подьячие, включая Протасьева (старый крючкотвор отводил глаза, ничем иным, впрочем, своей нежной любви к Стеньке и к Деревнину не выдавая), все эти приставы, порой поражавшие ярыжку своей бестолковостью, да и прочие товарищи по службе были — свои, и он занимал среди них определенное место, пониже одних, зато повыше других, что для всякого мужчины важнее, чем кажется дурам-бабам.

Стенька постоял, переводя дух, а затем подкрался к Деревнину.

— Чего тебе, Степа? — благодушно спросил тот.

— Беда, Гаврила Михайлович.

Деревнин как раз сличал столбцы, то и дело их переворачивая, чтобы убедиться, что склеены правильно и подпись писца в местах склейки присутствует. Он повернулся и удивился подлинной скорби на ярыжкином лице.

— Что стряслось?

— Выручай, Гаврила Михайлович.

— Да кто обидел-то?

— Она… жена… государеву делу препоны ставит!..

Выкрикнув это, Стенька в горести махнул рукой.

Деревнин заставил его рассказать беду и так захохотал, что свечные огоньки по всему столу задрожали.

— Ах ты, за государево дело страдалец!..

— Гаврила Михайлович! Я же через них, двух дур, ту девку упустил, что на конюхов работает! Совсем было с ней сговорился, да упустил!

— И что же, твою женку за это в монастырь на покаяние ссылать?

— Гаврила Михайлович!..

— Уморил ты меня, Степа, — отсмеявшись, сказал подьячий. — Вечно с тобой всякая чушь приключается. Ну-ка, расскажи все сначала. Откуда та девка взялась?

Выслушав, Деревнин собрал бороду в кулак, подержал, огладил, и видно было — усердно думает.

— Вот что, Степа. Говоришь, сама за тобой пошла, на дружбу набивалась? Стало быть, ты ей, может, еще нужнее, чем она тебе.

— Я-то ей на что?

— Ну, не дурак ли? Коли она для конюхов старается, то и знает, что мы с тобой оба в этом дельце о деревянной грамоте увязли. И догадалась, что может от тебя такое вызнать, что конюхам пригодится. Знаешь, Степа, я как-то у себя сидел летом с внучкой на заднем дворе, на цыплят с утятами глядел. Под курицу ребятишки для потехи два яйца подложили, она и высидела. Ходят птенчики, землю ковыряют, кормятся, и вот цыпленок с утенком по червяку отыскали. Червяки — толстые, здоровые, из земли лезть не хотят, птенцы их клювишками своими тащат, стараются! Вытащили — и тут я, Степа, со смеху чуть с лавочки не свалился! Ведь это один и тот же червяк-то был! Цыпленок его за хвост ухватил, а утенок — за башку, или что там у червей бывает! Они его в разные стороны тянут, а он-то не рвется, крепкий попался! Вот так и мы с конюхами — за одно дельце с двух концов ухватились…

— И точно! — воскликнул Стенька!

— Так что не напрасно она, твоя девка-то, сбежала. Она, видать, умница, шуму не хотела. А вечером, вот увидишь, в потемках к нашему крылечку и прибежит! Но, Степа, ты не слишком ей сапожника-то навязывай. Ей, поди, не чеботы — ей больше ты сам нужен…

— А с Натальицей моей как же быть?

— А что — Натальица?

— А коли я после вечерни домой не приду, так она меня и вовсе больше на порог не пустит.

— Ко мне ночевать приходи.

— Да коли я домой ночевать не явлюсь…

— Ладно, хватит, недосуг мне тебя с женой мирить. Сам потом разберешься. За государево дело можно и пострадать…

— Так и страдаю!..

Чтобы вознаградить себя за неприятности, Стенька, вернувшись на торг, съел большой пирог с капустой и с яйцами. Вечером же, в условленное время, встал у крыльца Земского приказа.

Народ, ворча, разбредался прочь. Ждали до последнего — все хотели перед Масленицей успеть подать челобитные, потому что на Масленицу приказным будет не до бумаг. Вся Москва как примется пить да блинами закусывать, да гулять буйно, да носиться из конца в конец на санях, украсив дуги лисьими и прочими хвостами, да биться на льду, да ходить в гости ко всей родне, насилу доползая до дому к заутрене, — так только и смотри, чтобы поменьше смертоубийства, так только и приглядывай, чтобы блины пекли с бережением, не доводя дела до пожара! Все решеточные сторожа, все ярыжки и приставы на ногах, и сами подьячие город объезжают, не так чтобы больно трезвые, на Масленицу выпить сам Бог велел, однако способные высмотреть безобразие.

Наконец даже те, кто упрямо торчал со своими кляузами до последнего, поплелись прочь. Тогда лишь дверь приказа приотворилась и выглянул самый молодой из подьячих, Аникей Давыдов. Он вгляделся в человека, подпиравшего сбоку крыльцо, и обратился к нему хоть уважительно, однако с явственным неудовольствием:

— Ступай себе, мил человек, подобру-поздорову! Приказ закрыт, свечи уж тушим!

— Я это, — подал голос Стенька.

— Деревнина, что ли, ждешь?

— Я по дельцу тут стою.

— Ну, Бог в помощь.

Давыдов и ярыжка Елизарий, державший повыше небольшой, со слюдяными окошками, фонарь быстро сбежали со ступеней, и одновременно из темноты появилась Авдотьица.

— А вот и я, Степан Иванович! — сказала она Стеньке. — Не замешкала! Вечерню отстояла в Успенском — да и к тебе!

— Дельце, говоришь? — Аникей весело оглядел девку. — Ну, опять же — Бог в помощь!

— А я уж думал — не придешь, — проводив Давыдова с Елизарием долгим взглядом, буркнул Стенька.

Чувствовал он себя довольно неловко. До сих пор ему никогда не приходилось уславливаться с девками о встречах.