— Куманек?!

— Кумушка?! — тоже, как бы не веря глазам, спросил Данила. И врал ведь в этот миг неимоверно — он ощутил присутствие Настасьи, еще взбегая на крыльцо.

Она встала и, как была, с Феденькой на руках, шагнула навстречу.

— Ох, да что это у тебя?..

Данила взял мельницу двумя руками и завертел головой, не понимая, куда бы ее поставить, не на стол же…

— Да кто ж тебе на шею эту ветрушку навязал? — воскликнула Настасья. — Небось, с рук сбыл да и перекрестился!

И рассмеялась-таки знакомым своим заливистым смехом.

Данила ощутил, как кровь ударила в щеки.

— Ну, хоть на лавку поставь, — сжалилась Настасья. — То-то Федосьица обрадуется! То совсем безлошадная была, а теперь — мельничиха! Знаешь, как говорится? Не ворует мельник, а люди сами ему приносят.

Данила понял, что еще одно слово — он треснет проклятую мельницу оземь и выскочит из горницы. И таким бешеным взглядом посмотрел на развеселую куму, что и она это поняла. Как всякая девка, несказанно обрадовавшись ярости молодца, Настасья тут же пустилась на иное баловство.

— Да что ж это мы, куманек, как неродные? Давай хоть обнимемся!

Подошла, держа Феденьку на сгибе правой руки, левой забрала мельницу, ловко ее поставила на скамью и встала — глаза в глаза с Данилой.

И тут случилось непонятное. Возможно, Настасья и сама не могла бы объяснить, как вышло, что она, заглядевшись в темные глаза парня, не нашла более ни единого веселого слова, а только молча протянула руку. Этой руке полагалось бы лечь на плечо для короткого объятия, какое и должно произойти между давно не видавшими друг друга кумом и кумой. Но Данила был в шубейке, на которой еще не растаяли снежинки. Рука, словно испугавшись сырости, как-то неуверенно протянулась вверх, выше плеча, и пальцы коснулись щеки, погладили очень осторожно, словно бы пробуя на ощупь — а есть ли она, эта щека, есть ли это неподвижное, неправильное безусое лицо, или только мерещатся…

Данила тоже не понимал, что происходит, и за движения своих рук тоже не отвечал. Наверно, потому они и сделались совершенно деревянные, прямые, как палки. Эти вот несгибаемые руки сами собой поднялись, и тут обнаружилось, что ладони не ложатся на плечи Настасье, а вовсе где-то у нее за спиной. Так близко подошла кумушка к куманьку.

Мгновенное просветление снизошло тут на Данилину душу! Такое, как ночью, в грозу, когда молния вдруг освещает весь мир сразу. Руки снова стали свои, быстрые, сильные, послушные, но не разуму они теперь подчинялись, а чему-то иному. Данила решительно притянул к себе Настасью, изумленную, надо полагать, собственной покорностью.

И тут заорал прижатый по оплошности крестник Феденька.

Настасья и Данила друг от друга шарахнулись. Феденька продолжал вопить. Наваждение сгинуло.

Ни в чем Данилу не упрекая, Настасья стала утешать дитятко, ласкать, целовать, тормошить, чтобы утихло и засмеялось. Данила же отступил назад, глядя на них двоих исподлобья. Больше всего на свете он хотел, чтобы кто-нибудь сейчас сюда вдруг заявился, пусть бы и Федосьица. Собственное волнение пугало его куда больше встречи с бывшей зазнобой.

Угомонив Феденьку, Настасья дала ему кусок калача, чтобы мусолил, и посадила в колыбельку, сама же повернулась к Даниле.

— Ну, коли пришел — так добро пожаловать. Раздевайся, садись. А мне Федосьица и не сказывала, что ты навещаешь.

— Я тут с лета не был, — испугавшись, что Настасья сочтет его появление обычным, привычным, и хуже того — с любовной подоплекой, выпалил Данила.

— Что ж ты так?

— Служба.

— Все на Аргамачьих конюшнях?

— На них.

— А сегодня-то зачем пожаловал?

— Дельце есть, — и тут Данила наконец вспомнил о Башмакове, деревянной книжице и загадочных скоморохах, похитивших мертвое тело. — Томила мне надобен.

— Он мне и самой надобен! — по Настасьиному голосу Данила понял, что шустрый скоморох чем-то предводительнице ватаги не угодил. — Когда еще его на Москву посылали! Он тут, сучий сын, какую-то кашу заварил и носу не кажет! Масленица, того гляди, начнется, а его с собаками не сыщешь!

— А посылали зачем?

— А чтобы место нам всем подготовил, с добрыми людьми договорился, если кто хочет у себя на дворе медвежью потеху видеть. Мы же со зверовщиками сговорились, у нас теперь медведи есть.

— А где они? — радостно спросил Данила.

Он сколько жил на Москве — ни разу плясового медведя не видывал, а хотелось! Теперь же он мог не только полюбоваться — посмотреть зверю в глаза, а то, может, и по шубе погладить.

— А тут же, на Неглинке. Если ты и впрямь по Томилину душу, то я тебе скажу, где Третьяка найти. Он последний этого страдника видел. Может, хоть вдвоем отыщете!

— И где же Третьяк?

— А вот выйдешь на двор, прямо там дорожка к Феклице. Ты за ее избенку зайди — и через огород. В заборе дыра к соседям, ты туда полезай, тебя кобель облает, и тут на лай непременно кто-то голос подаст, да ты и сам крикни. Скажи — Настасья за Третьяком посылала. И потолкуешь с ним.

Настасья говорила деловито, как будто для нее мгновенное объятие было лишь мысленным наваждением. Данила кивал. И чувствовал, что вот теперь все правильно. Он без лишних слов выполняет тайное поручение. Озорной и Семейка его издали одобряют.

— А тебе-то самой он нужен?

— Да пусть уж заглянет.

Данила вышел на крыльцо и сказал «Ф-ф-у-у-у!..». Потом глубоко вздохнул. Холодный воздух окончательно прояснил мысли и чувства. Кроме того, сделалось на душе радостно, хотя поводов вроде и не было. Данила стремительно зашагал по вытоптанной стежке, обогнул угол. Снегу на огороде навалило — выше колена. Данила, высоко задирая ноги, побрел к указанной дыре, обернулся на свои следы и с удивлением отметил, что косолапит почти как Семейка.

Оказывается, прав был Богдаш, подметивший однажды невольное Данилино подражанье старшему товарищу в движениях и в мягкой беззвучной походке…

Протиснувшись в дыру, Данила подождал собачьего лая, но кобель молчал. Тогда парень пошел наугад и у пристроенного к задней стенке подклета сарая столкнулся с хозяйкой, выносящей пустую бадейку. Судя по запаху, там держали поросят. Хозяйка домой не позвала, а обещала прислать Третьяка сюда, на двор. Ожидая его, Данила встал под навес крылечка, чтобы не превратиться в сугроб.

Третьяк вышел к нему, приветственно раскинув руки.

— Гляди ты, сыскал!

Данила объяснил, в чем дело. Пожилой скоморох посмотрел на него внимательно. Может, и догадался, что не самому Даниле его блудный сотоварищ понадобился, а велено сыскать. Может, и правду сказал, что Томила после той беседы на Красной площади появлялся ненадолго, да и сгинул опять. Понимая, что скоморохи друг за дружку держатся и между собой могут хоть в бороды вцепляться, а никому чужому своего не выдадут, Данила решил хоть про медведей узнать — точно ли привели, да где их держат, да можно ли поглядеть.

Оказалось, что живут мохнатые получше иного москвича. Москвич-то порой утром просыпается на печи, а у него усы с бородой в инее. А косолапому так нельзя…

— С горбатыми у нас особая забота, — объяснил Третьяк. — Коли мы хотим, чтобы они нам всю Масленицу отслужили и никого не подрали, их заранее будить надобно. Они же с осени спать завалиться норовят!

— И что же, петуха им к уху подносите? — удивился Данила.

О медведях, да и вообще о всякой живности, исключая коней, он знал мало.

— Можно и петуха, — согласился Третьяк, подивившись такому невежеству. — Коли тебе его не жалко. Но мы их, горемычных, иначе будим. Они спать залегают, когда холодно делается. Как заморозки — так, считай, горбатого у тебя и нет. И мы их приводим в клети и овины, сговариваемся с хозяевами, и там они спят до Сретенья Господня, а то и подольше, это уж как в том году Масленица начнется. Потом же мы начинаем там печь топить, греть помещение. Горбатый и решит, что весна настала, и проснется! Потом с ним морока — ему поваляться надо, порычать — пробку выгнать.