— Садись, Гвоздь! — Подхалюга подвинулся, освобождая место на лавке, и оказался посередке между Данилкой и пришельцем. — Что пить-то будешь? Григорьич! Друга моего уважь, а?

Целовальник нагнулся, всем видом показывая, что готов выслушать и исполнить незамедлительно.

— А поднеси ты мне сиротских слез с квашеной капусткой! — потребовал вновь пришедший. — Коли уж Илейка угощает.

Целовальник широко улыбнулся:

— Сразу видать знатока!

— Сиротские слезы — они как родниковая водица пьются, — сказал тощий мужик, обращаясь к Данилке. — Вас, отроков, не научишь — и толку в хмельном разуметь не будете.

— Ты ему про подвздошную расскажи! — велел Илейка. — Я-то так красно не умею.

— А подвздошная, братец ты мой, у человека дыхание перехватывает, до того крепка. Вот есть водка с махом, а подвздошная еще позабористей будет. Сурова — страсть! Насквозь продирает. Вот ежели придумают водку еще покрепче подвздошной, ту придется называть «тещин язык».

— А еще какие водки? — спросил, уже улыбаясь, Данилка.

Гвоздь ему нравился, уж очень по-доброму щурился и сам искренне веселился, рассказывая про хмельное.

— Еще крякун есть. Выпьешь, крякнешь, рыжиком закусишь и другую чарку просишь. Еще — горемычная. Это когда так напиться с горя надо, чтобы себя не помнить. Ты научись с целовальником разговаривать! Ежели придешь на кружечный двор и спросишь чарку — к тебе уважения не будет, за что тебя уважать, пришел, выпил на скорую руку да и ушел. А коли потребуешь крякуна — сразу ясно, свой человек, питух закаленный! И тебе уж в этом деле обману не будет, лучшее поднесут.

Все это было сказано ласковым и поучительным голосом, каким взрослый человек несмышленому младенцу растолковывает: молочко, мол, от коровки, а яички — от курочки. Да ведь в питейных делах Данилка и был младенцем.

— Ну так я грибков принесу? — спросил целовальник. — И капустки?

— Сгоняй малого за горячими пирогами, — посоветовал Гвоздь. — А то Илью Карпыча поил-поил, а есть-то не давал. Вот у него на роже и написано, что питух питухом! Сейчас мы его подкормим, поправим и к службе приставим.

— Я креститься — что не спится? — подхватил Илейка. — Погляжу — ан не ужинавши лежу!

— Ловок ты, Иван Киндеевич! — неодобрительно произнес целовальник. — А знаешь, что с теми бывает, кто наших гостей пить отговаривает?

— А знаю! — жестко отвечал Гвоздь. — Смотри, как бы я не взялся проверять, сколько у тебя Илейка напил-наел! Я вашего брата насквозь вижу!

Данилке сделалось не по себе — ласковый мужик вдруг сделался колючим, злым и беспощадным. И целовальник тоже это уразумел.

— Да ладно тебе… — и пошел распорядиться насчет пирогов.

— Ого! Промеж двух Иванов сижу! — обрадовался Подхалюга. — Знаешь ли, Гвоздь, что я сейчас государева конюха из беды вызволил? Ну-ка, расскажи, Ивашка!

— Кабы не ты, Илья Карпович, быть бы мне в проруби, — подтвердил Данилка.

— А за какие грехи? — Гвоздь смахнул на пол скляницы с сулейками и почти лег на столешницу, подперев правым кулаком щеку, чтобы через Подхалюгин живот удобнее говорить с Данилкой. И это внимание было парню лестно.

Данилка в который уж раз принялся плести околесицу про сестрину душегрею. Причем околесица обрастала изумительными подробностями — венчаться уж ехала родная сестра Татьяны, а Бухвостов оказался крестным отцом то ли Татьяны, то ли Родьки, почему и принял это дело близко к сердцу, а душегрея была изготовлена материнскими руками, покойной матушки ручками, что несомненно повышало ее ценность.

Ввек не замечал за собой Данилка таких способностей к сочинительству. Разве что еще в Орше школьный учитель хвалил его рассуждения. Но какое сочинительство в Москве?! Здесь и к Господу-то Богу никто своими словами не обратится, а все по писанному сто лет назад молитвослову! А двух строчек в двустишие и подавно не сложат…

Малый прибежал с улицы и развернул на столе узелок. На холстинке стояла деревянная миска, а в миске — шесть тяжелых подовых пирогов с бараниной, по два на рыло. Пироги были до того пахучи и жирны, что у Данилки потекли слюнки.

— Пей перед ухою, пей за ухою, после ухи да поминаючи уху! — с таким присловьем Гвоздь расплескал по трем чаркам водку из сулеи. — Пей, голубчик! На конюшнях-то не нальют, я знаю!

Чтобы не отставать от взрослых мужиков, так нежданно защитивших его и принявших в свое общество, Данилка единым духом опрокинул в себя чарку. Сперва сверху донизу препротивный огонь пробежал, а потом в жар ударило. Он схватил пирог, откусил и стал торопливо жевать, чтобы поскорее проглотить и угомонить жжение.

— Да куда ты торопишься? — удивился Гвоздь. — Ешь как следует! Подавишься еще — возись с тобой! А потом вместе подумаем, где твой питух ту душегрею оставил. Я многих целовальников знаю — тебе они не сказали, а мне скажут.

— А кто ты таков, Иван Киндеевич? — спросил Данилка. — Ты не из приказных ли?

— Считай, что из приказных, — подтвердил Гвоздь. — Мы с Ильей Карповичем по особому приказу числимся. А, Илейка?

— По особому? — Данилка напряг память, перечислил в голове сколько знал приказов — и тут до него дошло.

Был, был один, подьячие которого давали отчет одному лишь своему дьяку, а уж тот — одному лишь государю! Они-то и могли в послеобеденное время, когда в прочих приказах давно кипит работа, слоняться по Москве, занимаясь непонятно чем. Это даже из прозвания вытекало — Приказ тайных дел.

— Ох ты!.. — восхищенно произнес парень.

Вот теперь становилось ясно, почему зверь-целовальник побаивается Гвоздя, а Илейке, невзирая на правила, добывает закуску.

— Вот то-то же! — весело подтвердил Гвоздь. — Да ты ешь, соколик! На конюшнях, поди, одна лишь каша, и та без сала.

— Уж точно, что без сала, — подтвердил Данилка.

Пирог попался вкуснейший.

— Знаю я, каково вам там приходится, и недоешь, и недоспишь, государеву службу справляючи, — продолжал Гвоздь. — Ведь и ночью подыматься приходится, когда гонца посылают или гонец возвращается? А? Приходится ведь?

Данилка ночью спал без задних ног, но те конюхи, которые вместе со сторожами поочередно оставались смотреть за конями, раза два-три в неделю непременно или отъезжали в большой спешке по личному государеву повелению, или возвращались непонятно откуда, бывало, что и пораненные. Тогда уж кто-то другой расседлывал, водил, обихаживал коней, и об этом все конюшни знали, да только лишнего болтать было не велено.

— Да уж приходится, — кратко отвечал Данилка.

Ведь все такого рода распоряжения шли от государя через Приказ тайных дел, и распускать сейчас язык — значило наживать себе на голову неприятности. Кто его, Гвоздя, разберет — может, и проверяет?

— Ты-то еще, светик, молод, а годочка через два-три будут и тебя посылать с письмами, — пообещал Гвоздь. — А то еще и мешок денег воеводе отвезти! Ежели хорошо себя проявишь. А знаешь, сколько дают стряпчему конюху в дорогу, скажем, до Смоленска и обратно? Рубль! Тут за рубль в лепешку разобьешься, а конюх с грамоткой проехался взад-вперед, и на тебе — рубль!

— Рубль — это дело, — согласился Данилка, за последние годы не державший в руке и полушки.

— Так что служи государю что есть сил — он в долгу не останется! — неожиданно заключил Гвоздь.

— Да уж служу! — воскликнул Данилка, сразу вспомнив проклятый водогрейный очаг.

— А я и вижу! — доверительно произнес Гвоздь. — Вот ведь как Бог-то людей одного к другому направляет! Вон Илейка… Спишь, Илейка, что ли?

Подхалюга действительно заснул, но странным образом — откинувшись назад и приоткрыв рот. В руке он сжимал недоеденный пирог.

— Куда ж я его такого поволоку? — сам себя спросил Гвоздь. — Он же меня вдвое тяжелее! Помоги, Ивашка! А я иным разом тебе помогу! Не жить же ему теперь в кружале до Судного дня!

— А тому, кто питуха из кружала выводит, ничего не бывает? — на всякий случай спросил Данилка.

Он слыхал, что в государевом указе были всякие кары для тех, кто мешает человеку пропивать все имущество вплоть до креста.