Алешка честно объяснил, как они сели не на тот буксир, как испугались и сошли в Бежицах, ничего не сказав капитану. Только про деньги и билеты Алешка умолчал.
— Значит, вы вдвоем с братом, — определила женщина. — А это кто спит?
— Это цыган, — сообщил Степа с почтением в голосе. — Он кочует. И завтра будет дальше кочевать.
— Он так сам отрекомендовался?
— Ага.
— Антон Тимофеич, взгляните-ка! — сказала женщина. — Как будто знакомый цыган, а?
Старик нагнулся и потыкал кнутовищем в резиновую кеду.
— Бухгалтерский Пашка?
— Ну конечно. Он самый.
— Ах, шантрапа, куда стреканул! — изумился старик. — Опять!
— Паша! — строго позвала женщина.
Цыганенок открыл глаза и вновь быстро зажмурился. Белые его кеды замерли, прижавшись поближе к телу.
— Паша!
— Ну, чего пристали? — тоненько заныл цыганенок, не открывая глаз. — Чего вам надо?
— Отец его по всей деревне разыскивает, мать на себе волосы рвет! — сердито начала женщина. — А он, видите ли…
— Никто там не рвет! — заныл цыганенок. — Я их предупреждал, что все равно убегу!
— Безобразник! Как не совестно!..
— Это им пускай будет совестно! — гневно сказал цыганенок и сел. — Всю мою жизнь заели!
Очки у женщины отчего-то затряслись, замигали.
— Антон Тимофеич, — кудахчущим голосом произнесла она, — отвезите их всех в деревню. Тут недалеко, я пешком доберусь. Цыгана сдайте на руки матери, а этих путешественников — ко мне домой. Завтра придумаем, как быть.
— Все равно не буду! — закричал Пашка угрожающе.
— Держите его крепче, Антон Тимофеич. А ты, юноша, сообщи-ка свой адрес. Я на пристани телеграмму отправлю, чтоб родные ваши с ума не сходили…
Алешка назвал городской адрес, женщина, наклонясь к огню, записала его на каком-то бланке с печатью и ушла, сверкнув на прощание очками.
— Ну, подымайся, кочевники! — недовольно сказал Антон Тимофеич.
«Тру-ру-ру… — бурчало в животе у лошади. — Тру-ру-ру…» Тарахтели колеса по невидимым камням, щелкали невидимые копыта, погромыхивала, как жестяная, накидка на плечах Антона Тимофеича. На белом полотне дороги виднелась только голова лошади с угольно-черными ушами; в такт размеренному топоту она качалась, качалась…
Повозка, в которую их посадил Антон Тимофеич, была диковинная, Алешка еще не встречал таких: над парою колес укреплен высокий кузов, сплетенный из прутьев, будто корзина. Вероятно, повозка была состроена для двоих, но теперь, когда в нее втиснулись четверо, приходилось опасаться: того и гляди кувырнешься за бортик. И все-таки хорошо было ехать, зная, что впереди ждет тебя человеческое жилье, тепло, ночлег…
— Из-за тебя, сопляка, — говорил Пашке Антон Тимофеич, — докторша пешком к больному пошла. Ты это сознаешь? И я лишний рейс делаю!
— Никто не просил! — огрызался Пашка.
— Взял моду из дому бегать…
— Все равно не буду среди баб жить!
— Бабой сваи заколачивают. А у тебя в семье — женщины. Слабый пол.
— Хэ! Вы не знаете, какой это слабый!
— То на стройки бегал… На Братскую ГЭС, что ли? То, понимаешь, кочевать направился… — Антон Тимофеич, громыхнув накидкой, ткнул Пашку под бок. — Я чую, откуда ветер подул. Цыгане к нам в колхоз вступили. Восемнадцать душ. Вот он и заразился новой модой… А того не понимает, что и цыган-то нынче перековался, сидячим стал.
— У цыган стольких баб нету! — закричал Пашка.
— Погоди, бабы тебе всыплют. Женщины то есть.
Посмеиваясь, Алешка слушал эти разговоры; внутреннее напряжение понемногу исчезало в нем, он успокаивался, после тревог и волнений наступало какое-то расслабленное полузабытье. От лошади, от накидки Антона Тимофеича пахло дегтем, навозом, кислой овчиной, вздымалась и опадала белая дорога, скрипел плетеный кузов, однообразно, размеренно пощелкивали копыта, плыли на обочинах мокрые кусты, — плыл туман, луна катилась над лесом, пронизывая редкие волокнистые облака и не отставая от повозки. Лишь иногда, минутами, как порыв холодного ветра, что-то тревожное возвращалось к Алешке — безотчетно, смутно, зыбко… Ему чудилось, что он забыл сделать сегодня какое-то важное, необходимое дело, что он опаздывает куда-то… Но слышался рядом голос Антона Тимофеича, дергалась повозка, голова Степы, сидевшего впереди, мягко толкалась Алешке в грудь — и вновь приятное забытье охватывало его. Он вздыхал, удобней устраивался на сиденье, бездумно смотрел, как течет под колеса мерцающая дорога, как мерно кланяется лошадиная голова с настороженными ушами — одно ухо вперед повернуто, другое — назад… «Тру-ру-ру! — бурчало у лошади в животе. — Тру-ру-ру!..» Степа спросил сонно: «Чего это она?» — «Кто?» — «Да лошадь-то…» Антон Тимофеич ответил: «Это в ней реакция происходит. К старости вроде ракеты действует…»
Алешка хотел рассмеяться, но тотчас забыл слова Антона Тимофеича, они словно бы проскользнули, растаяли…
Дорога вилась по склону холма, белые петли нанизывались одна на одну; холм поворачивался, голова лошади почему-то закачалась на фоне звезд, а луна, совсем побледневшая, вдруг очутилась внизу, возле дороги. «Наверное, озеро…» — подумалось Алешке; возникли справа низкие крыши с антеннами, забрехали собаки. «Все равно не буду!» — зазвучал над ухом Пашкин голос, и, очнувшись, стряхнув дремоту, Алешка сообразил, что они уже в Двориках.
Повозка остановилась где-то посередине деревни. Рядом, в ближайшей избе, была распахнута дверь; косой, клубящийся в сыром воздухе свет обрисовал ступеньки крыльца, края дороги и поникшие, дряблые кусты георгин в палисаднике. И сразу же свет замигал, перед крыльцом забегали.
— Ладно, я поутру с тобой займусь! — донесся женский голос. — Любка, слей ему воды умыться! Эка вывалялся!
— Не буду, чего пристали!.. — заныл Пашка.
— Вера, помоги Любке. Дарья, неси с погреба молоко, хлеба нарежь. Антон Тимофеич, этих двоих ребят оставляй тоже у меня. Незачем докторшу беспокоить. А у нас все одно кутерьма…
Громадная тень шагнула к повозке, где-то над Алешкой забелело пухлое, широкое женское лицо.
— Батюшки, один-то совсем малек!..
Женщина подхватила рукой сонного Степу, другой рукой крепко взяла за локоть Алешку и повела на крыльцо.
Степа проснулся и увидел над собой желтый бревенчатый потолок, по которому торопливой гармошкой струилась солнечная рябь. «Тук-тук! — падали с потолка сияющие капли. — Тук-тук!..» «Ж-живем, ж-живем!» — радовались водяные жуки, скользя по мелким волнам. За стеной закричал петух: «Кину в реку-у!» Степа привстал и огляделся.
Оказывается, он был в какой-то деревенской горнице. И это не солнечные капли падали — это стучали на стенке ходики, похожие на скворечник. И не водяные жуки скользили по волнам — ленивые осенние мухи жужжали на оконном стекле. А за окном не было речки, про которую кричал петух, — просто сноп солнечного света попадал в квадратное зеркало на буфете, отраженные лучи вприпрыжку бежали по потолку и соскакивали на большую русскую печь, — наверное, очень горячую, потому что лучи мгновенно пропадали, будто испарялись…
— Принцессы, завтракать! — прозвучало за дверью.
И Степа тотчас вспомнил, где он. Сейчас в горницу войдет королева — та самая, что вчера поила Степу молоком и укладывала спать. Дочери называют королеву «мама Дуся», у нее муж — колхозный бухгалтер, но это ничего не значит. Стоит взглянуть на нее, как сразу становится ясно, что она — королева.
Вот она входит в дверь. У кого еще может быть такой рост, такая голова в короне блестящих волос, такая величавая поступь? Кто, как не королева, разговаривает таким властным голосом? Кто бросает такие грозные взгляды?
— Надежда, Любка, Дарья, Вера! — зовет она, — Катерина с Тоней! Машенька! Что вас, оглашенных, не дозваться!..
И вот вплывают в горницу принцессы. Степа вчера не мог их сосчитать, он только увидел, как они все прелестны, как добры и ласковы.
Первой появляется принцесса Надежда — она самая старшая, она взрослая, она сама почти королева.