Когда Алешка узнал об этом, он, честно говоря, даже обрадовался. И взрыв, и тракторист, и вся суматоха вокруг этого события не затронули Алешку, не коснулись его. Разумеется, он бы напугался, если бы мина взорвалась рядом с ним, разумеется, он бы жалел и мучился, увидев раненого тракториста, но поскольку случилось все это без него, то и воспринимал он происшедшее как что-то далекое и нереальное. Главным же для него было то, что отец не будет их провожать. Можно ехать без надзора, как тебе захочется; Алешка думал только про это и тихонько радовался.

Что же случилось с ним сегодня, если вот сейчас, лежа у костра в ночном поле, он совершенно иначе думает про этот взрыв, до полной явственности представляет себе ржавую мину, спрятанную в земле, размышляет о зловещей, слепой и безумной силе, заключенной в ней, беспокоится за раненого тракториста, человека ему постороннего, и беспокоится так, как беспокоился бы за отца или за Степу… И он понимает, до конца понимает недоумение младшего брата, воскликнувшего:

— Но как же, как же они могут драться? Ведь они — взрослые!

В этом году, летом, Степа впервые в своей жизни подрался: соседский парнишка обидел его, и Степа побил парнишку, и Степе сказали, что драться нехорошо. Он запомнил, что драться нехорошо.

А теперь вот, ночью, взбудораженный всем виденным, Степа спрашивает у брата, что такое война, и брат отвечает, что война — это когда нападают враги, когда людей убивают, берут в плен и выжигают на теле страшные знаки… Можно бы не поверить, но объясняет это старший брат, объясняет всерьез. Очень всерьез!

И тогда с безмерным удивлением, с обидой на то, что никак не удается понять, постичь эту странную жизнь, Степа говорит:

— Но как же, как же они могут драться? Ведь они — взрослые!

В Алешкиной жизни тоже были только отзвуки, только напоминания о войне: например, он помнил то время, когда отец еще донашивал зеленый военный ватник (позднее этим ватником укрывали капот автомашины); он помнил разрушенные дома в городе (в подвалах этих домов отвратительно пахло, там, в битом кирпиче и грязной бумаге, шныряли крысы, даже днем); он помнил холод в квартире, который еще долго держался после войны (до сих пор по привычке Алешка спит в носках). Отражение войны он встречал на экранах, когда смотрел военные фильмы, они ему нравились больше других; про войну он читал в книгах, но это было менее интересно. Слышал он и про выжженные клейма, про вырезанные на груди звезды, про абажуры из человеческой кожи. В его возрасте уже многое понимают, во многом разбираются, но война для Алешки все равно оставалась непонятой. Иногда она оборачивалась игрой, иногда — чьим-то лихим приключением, иногда — смутными воспоминаниями, а чаще все, что касалось войны: разговоры ли, передачи по радио, сообщения в газетах — совершенно не задевало Алешку, проходя как бы стороной. Радио можно выключить, газету отбросить, разговор забыть. В его собственном мире ничего не изменится… И только сегодня, единственный раз на Алешкиной памяти, война проглянула необычно, страшно и словно бы въявь коснулась его. Он не понимал, отчего так вышло, только знал уже, что вряд ли забудет этот день, сутулую фигуру капитана, шрамы на его спине, выжженные цифры, как будто шевелящиеся на руке, и голос младшего брата, спрашивающего, что такое война…

Когда Степа вырастет, он узнает, что на этой земле, вот на этих самых местах, где течет речка Луза, где стоит деревенька Дворики, где раскинулся его город и другие такие же города, в древности плескались волны моря, шумели папоротниковые леса, из тины и грязи вылезали гигантские ящеры, затем циклопический ледник пропахивал земную твердь, облизывая холодным своим языком горбатые валуны… Степа узнает это и поверит всему, ибо в это можно поверить, ибо так было.

Но когда он вырастет и узнает, что не миллионы лет назад, а совсем недавно, еще на памяти его деда и отца, обученные, вымуштрованные полчища захватчиков вторгались в соседние страны, грабя и зверствуя; что в первую мировую войну применялись не только скорострельные пулеметы, бомбы, но и ядовитые газы; что во вторую мировую войну людей сжигали в специально построенных печах, живыми закапывали в землю; что в конце войны было пущено в ход самое страшное, самое чудовищное оружие, когда-либо изобретенное на земле, и в первой же пробе его одним ударом был сметен громадный город, жители которого, ничего не подозревающие, оказались как бы в жерле вулкана, они исчезали, испепелялись, гибли от невидимых беспощадных, лучей; что вслед за этой пробой начались пробы другие, оружие совершенствовалось; те, кому война была выгодна, необходима, продолжали готовиться к ней, а те, кто хотел войну остановить, были вынуждены копить оружие для защиты, — он не поверит этому.

Степе покажут фотографии, дадут прочесть книги, объяснят, почему это было; он увидит могилы убитых, зловещие тени на оплавленных камнях — и все равно не поверит, что так было.

Ибо трудно будет в это поверить.

Ночь все густела, наливалась темнотой, хотя луна, бледнея и словно покрываясь инеем, поднималась все выше и выше и прояснели низкие осенние звезды.

Свет от костра как будто сжался, он очерчивал неровный кружок, в котором, прислонясь друг к дружке, сидели Алешка со Степой и спал, подрыгивая ногами, смешной цыганенок. В этот круг почти не проникали ночные звуки, шорохи; находясь в нем, нельзя было увидеть, что делается в ночи.

А ночь жила, полная движенья, ни на секунду не прерывалась тайная работа на земле, в воздухе и воде; совершались незримые превращения, изменялся мир в своем вечном потоке от прошлого к будущему…

В этот час низко над рекой, почти касаясь крыльями ивняка, пролетали в одиночку кургузые коростели; они летели на юг только ночами, скрытно; среди них были молодые, родившиеся в этом году; не зная дороги, угадывая направление по звездам, они отправлялись в свой трудный путь, как и миллионы других птиц, чтобы выжить и вернуться сюда весной.

Пользуясь скупым последним теплом, дышали в ночи жилистые крепкие листья подорожников, кустики лесной земляники, сложенные веером манжетки, мохнатые, в белых пятнышках медуницы, ломкие, полные белого сока одуванчики; они зелеными уйдут под снег, переждут зиму и вновь поднимутся к солнцу — травы будущей весны.

Без ветра, сама собой осыпалась, текла с ветвей подсохшая листва; с легким щелчком отрывался черешок, и под ним, в углублении, показывалась новая почка, еще плоская, туго спеленатая, но уже вдохнувшая первый глоток воздуха.

Неисчислимое, как звезды, множество семян расселялось в эти минуты по земле; набухая, семена ввинчивались в липкую сырую почву, опускались на вертящихся парашютиках, плыли по воде, летели, прилипнув к птичьим крыльям и лапкам, — и в каждом семени, даже крохотном, даже невидимом для глаза, были заключены целые поколения будущих живых существ.

— Объясните-ка мне, что это за бивак? — внезапно прозвучал в темноте голос.

Алешка со Степкой вздрогнули и обернулись. Освещенная снизу красным пламенем, стояла возле них седая полная женщина с портфелем. В ее выпуклых очках отражался огонь костра — в каждом стеклышке по пляшущему язычку.

— Антон Тимофеич! — крикнула женщина. — Подите сюда.

Из тьмы возникла вторая фигура — старик в брезентовой скрежещущей накидке. Под мышкой у старика торчало кнутовище.

— Полюбуйтесь, где они разложили костер! Рядом сено. Доски. Бревна. Вы что — ненормальные?

— Пассажиры, наверно, — сказал старик. — С пристани.

— Вы что, одни? Без взрослых? — спросила женщина, нацелив на Алешку пламенеющие очки.

— Одни, — робко отозвался Алешка и встал, как перед учительницей.

— Почему?

В другое время Алешка и не подумал бы отвечать ей. Уж если бы очень прицепилась, он бы произнес свой пароль — авось помогло бы. Но сегодня, после всех событий, после всех страхов, после этой ночевки под открытым небом, Алешка послушно ответил женщине, и фамилия отца не прозвучала в его ответе. Может, растерявшись, он забыл о ней, может, засомневался, известна ли женщине эта фамилия? Все-таки их занесло далеко от поселка, и тут могут не все знать отца; вот, например, не знает же цыганенок…