— Значит, до конца стоял на посту! — сказал Алешка. — Теперь все ясно.

— Да, — подтвердил Капитан, помолчав. — Конечно… До конца стоял на посту.

Поворачивалась гора на правом берегу, заходящее солнце освещало теперь одну ее Вершину, как будто показывая ее всем, и там, в поднебесной выси, вдруг показалась красная пирамидка бакена. Нет, это был не простой бакен. — Степа уже знал, что обыкновенные бакены расставлены по реке, — а это был особенный Бакен, вознесенный на макушку горы, стоящий выше самых высоких деревьев, выше тесовых деревенских крыш, выше даже самой пустынной и величественной Вершины. И человек, которому поставлен такой памятник, наверное, тоже был необыкновенным. Степа как будто увидел перед собой Человека, который своими руками таскал по реке плоты, носил грузы, водил тяжелые баржи; сейчас он стоял над рекою, сам, как гора, могучий и старый, здоровался с проходящим Буксиром, как с младшим своим братом.

— Да, — подтвердил Капитан, помолчав. — Конечно… До конца стоял на посту.

Капитан вытащил Алешкины папиросы, машинально распечатал пачку и закурил. Степа все еще смотрел на вершину горы, и капитан смотрел на вершину горы — на тот крохотный, еле заметный красный бакен, теплившийся живым угольком. И опять была странная перемена в выражении лица у капитана: заросшее волосами, сумрачное, оно стало теперь и гордым и торжественным, и неожиданно для себя Алешка вдруг понял, откуда это выражение… Капитан был из того большого, по-настоящему взрослого мира, где жили люди, подобные Ивану Сергеевичу Грозному, где шла трудная, взрослая работа и где все думали и тревожились совсем не о том, о чем думал и тревожился Алешка. И ему, помнившему презрительный капитанский взгляд, обидевшемуся за этот взгляд и за историю с папиросами, сейчас отчего-то захотелось, чтобы капитан снова посмотрел на него осуждающе — пусть с тем же презрением, со злостью, с отвращением даже… Но капитан просто не замечал его. Плыли над рекой хриплые, простуженные буксирные гудки, капитан стоял от Алешки в двух шагах, а на самом-то, деле был столь же далек, как и та вершина горы, окрашенная уходящим солнцем.

«Ну и пусть!.. — подумал Алешка, сердясь на себя и тотчас же по привычке перенося обиду на других. — Ну и пусть! Тоже мне выискался тип!..» И он представил себе капитана, чешущего спину о косяк, вспомнил его тогдашнее довольное и простоватое лицо, а затем стал думать про то, что впереди еще длинная дорога. Он, Алешка, все равно поедет по этой дороге так, как захочет, и на всех капитанов ему, в сущности, наплевать…

Из рубки вышел молоденький матрос, смененный у штурвала; он подмигнул Алешке, и тот подмигнул ему в ответ, и обоим стало весело. Молоденький матрос выглядел почти ровесником Алешки, но, конечно, он уже курил не папиросы, а сигареты «Лайка», и была у него видавшая виды черная фуражка с козырьком из патефонной пластинки и флотская суконная фланелевка. Он закурил сигарету, вынул из кармана круглое зеркальце и посмотрелся в него.

— Вот так, — сказал он. — На вахте порядок, команда спит… А вдали показалась земля.

— По расписанию идем? — спросил Алешка, спросил просто так, чтобы завязать разговор и чтобы матрос угостил его сигаретой.

— По расписанию, — сказал матрос. — Ночь стоим, день идем. Все по расписанию. Если в Бежицах не застрянем, прибудем в порт к двадцати трем ноль-ноль.

Он говорил очень задорно, этот молоденький матрос, громким, поигрывающим голосом, но Алешке вдруг почудилось, что матрос беззвучно шевелит губами. Лишь одно слово задержалось, повисло в тишине…

— Как в Бежицах? — спросил Алешка. — В каких Бежицах?!

— На реке одни Бежицы. И единственный перекат там имеется. Не слыхал?

— Ага… Слыхал… — сказал Алешка и, чтобы матрос ничего не заметил, отошел в сторону. У него спутались мысли, никак не могли уложиться, прояснеть, но противный, судорожно бьющий страх уже поднимался от груди к горлу… Буксир идет к Бежицам. Алешка ездил туда с отцом. Бежицы в ста сорока километрах от поселка. Но находятся не по пути к городу, а в противоположной стороне. Бежицы совсем в другой стороне, и Алешка со Степой целый день едут не к городу, а от города!

Днем на городской пристани их должна встретить мать. Уже послана телеграмма, мать ждет, ничего не подозревая. Она не знает, что отец не смог их проводить, она не знает, что едут они в другую сторону, куда-то за Бежицы, без еды и без копейки денег в кармане…

— А ты с пацаном разве не в Бежицы? — спросил матрос, опять заглядывая в зеркальце и поправляя фуражку.

— В Бежицы… — сказал Алешка. — Только я не думал, что так быстро.

2

Перед Бежицами река даже расширилась, совсем притихла; на середине ее появились островки, заросшие ивняком. Зато сигнальных столбов и мачт стало больше — они стояли по берегам, пестрые, нарядные, прямо-таки кричащие яркой своей окраской. И капитан теперь уже не отлучался из рубки, а буксир двигался медленно, порой вовсе топчась на месте.

А вдалеке между тем обозначилась на левом берегу Бежицкая пристань — масляно-желтеющий свежий причал, длинные сараи, навесы и штабеля бревен у самой воды.

— Алеш, ты не знаешь, где перекат? Вот это? — спросил Степа и подергал Алешку за руку.

— Не знаю, отстань… — сердито сказал Алешка, думая совсем о другом, и в это время буксир коротко рявкнул, внизу в машине что-то засипело, затрезвонило; молоденький матрос пробежал к носу с длинным шестом, а капитан высунулся из рубки, поглядывая назад, на баржи. Алешка тоже оглянулся назад и увидел, что буксир ползет между двумя песчаными косами.

Справа и слева эти косы вдавались в реку — длинными ребристыми застругами, и в оставшемся узком проходе неестественно ярко блестела, вспыхивала мелкая рябь.

Первая баржа с кирпичом прошла между косами удачно, ни разу не толкнувшись, не дернувшись; вторая баржа, казалось, движется точно по следу первой, но внезапно — толчок, заскрежетал трос по буксирной дуге, шум внизу смолк, плывущие берега остановились. «Зацепили-таки…» — сказал в рубке капитан.

Молоденький матрос пробежал обратно с шестом, на бегу стаскивая фланелевку.

— Корней Иваныч! — закричал он. — Я сейчас обследую!..

А капитан уже выходил из рубки и тоже раздевался: неторопливо стягивал рубаху, снимал кирзовые сапоги, разматывал портянки.

— Что там обследовать, — сказал он, — зацепили краем, сейчас спихнем.

Капитан повернулся, и Алешка увидел его спину и левую руку. По спине от плеча до пояса тянулись два рваных глубоких шрама. А на руке, чуть повыше локтя, темнели какие-то странные пятна… Нет, это были не пятна, это были цифры, не написанные, а, очевидно, выжженные чем-то, еще довольно явственные, и, наверное, их можно было прочесть, все до последней, если бы не столь дико, нелепо и жутко выглядели они на живой, шевелящейся человеческой руке… Алешка увидел их мельком, он тотчас отвернулся, словно его ударили по лицу, но, и мельком увиденные, эти цифры, не исчезая, все темнели перед глазами…

Уже позднее, когда Алешка и Степа сошли в Бежицах на берег, когда собрались ночевать там и сидели в стоге сена, у пустынной и белой в сумерках дороги, Степа спросил, отчего у капитана эти шрамы, а потом спросил, что такое война.

И Алешка, уже прочитавший в своей жизни порядочно книжек про войну, любивший смотреть военные фильмы, успевший составить какое-то собственное представление о войне (разумеется, только героическое, возвышенное, лихое, как и у всех его сверстников, не повидавших войну своими глазами), — этот Алешка не сумел ответить брату. Вернее, он ответил, но уже иначе: война — это когда нападают враги, когда людей убивают, берут в плен и выжигают на теле вот такие знаки…

Степа выслушал эти слова, подумал, а потом сказал недоуменно:

— Но как же, как же они могут драться? Ведь они же взрослые!

И Алешка понял брата и не посмеялся над ним.

«Грозный» простоял в Бежицах всего несколько минут. Капитан поговорил с диспетчером на пристани, принял на борт бригаду сплавщиков, и буксир отчалил.