Щеки юноши вспыхнули, когда он подошел к своим недругам. Он настороженно посмотрел на них.

Парни держались как ни в чем не бывало.

Олави нашел в траве свой багор и, продолжая зорко следить за ними, обтер с него росу.

Парни стояли с каменными лицами. Олави прикусил губу. «Неужели я так и уйду ни с чем?»

Он прошел мимо группы, глаза его горели.

Вдруг за его спиной послышался тихий смешок. Но не успел он еще смолкнуть, как раздался звук пощечины и насмешник растянулся на мокрой траве.

— Вот павлин выискался! — крикнул кто-то, и двое парней коршунами набросились на Олави.

Первого из них Олави схватил одной рукой за шиворот, другой — за штаны и далеко отшвырнул. Второго рванул за грудь, поднял высоко в воздух и, словно мокрую рукавицу, бросил в траву.

— Мерзавцы! — Голос у него дрожал от гнева, глаза побелели, руки сжались в кулаки. — Наваливайтесь все разом, давайте сводить счеты!

Парни сердито заворчали, но смолкли, услышав спокойный и рассудительный голос:

— Ты, пришелец, уже с лихвой рассчитался за маленькую шутку. И если ты мужчина, как нам хотелось бы думать, слушая твои слова, ты нас поймешь. Дело было не только в том, чтобы подшутить над тобой. Мы все немножко гордимся этой девушкой, и до прошлой ночи она никому не открывала свою дверь. А тут является какой-то бродяга-сплавщик и идет к ней, как к собственной жене…

— Сами вы бродяги! — И Олави сделал шаг в сторону того, кто говорил.

— Не шуми понапрасну! — спокойно продолжал голос. — Я не хотел тебя оскорбить. Мы — друзья ее детства, а ты — чужой, и я снова повторяю, что речь идет о чести девушки, о чести всей деревни. Оставь девушку в покое, чтобы над ней не стали насмехаться.

— Это вы-то знаете, кто я такой?! — Олави гордо скрестил руки на груди. — Вы стережете честь девушки?! Вы, которые шатаетесь ночами под ее окнами? Хороши пастыри, нечего сказать! Так знайте же все: я буду ходить туда, куда вздумаю, — даже если это будет спальня самой герцогини. Я буду ходить к девушке каждую ночь до тех пор, пока не уйду из этой деревни. Клянусь — и это так же верно, как то, что я стою на собственных ногах, — если за окном появится хоть одна голова, если кто-нибудь осмелится теперь или впредь сказать о ней хоть одно худое слово или бросить на нее насмешливый взгляд, — с тем я разделаюсь так, что он не встанет во веки веков.

Сказав все это, он пошел вверх по косогору с гордо поднятой головой. Парни глядели ему вслед, и никто из них не проронил ни слова.

На заре

«Ты спрашиваешь, какое время я больше всего люблю? — мечтательно сказал бальзамин. — Вот это. Я люблю ночь и славлю ее».

«Я тоже, — отвечала фуксия. — Так хорошо шептаться в сумерках, когда стираются все контуры и отчетливо видится только блеск глаз. Но утро так прекрасно, особенно то мгновение, когда поднимается солнце, блестит роса, и листья на деревьях едва колышутся под дыханием проснувшегося ветерка».

«Да, мой друг, жизнь, в сущности, всегда прекрасна. Прекрасно утро, возвещаемое криком петуха, птичьим щебетом и гомоном ребятишек. Прекрасен день, когда солнечные лучи покоятся на полянах, а труженики, с блестящими от пота лицами, с искрящимися глазами, собираются к обеду, проходя через двор. Прекрасен вечер, когда удлиняются тени и на лесной опушке звенят колокольчики возвращающегося домой стада. Но ничто не сравнится с ночью, потому что только ночью мы обретаем самих себя».

«Обретаем самих себя? — переспросила фуксия. — Кажется, я начинаю тебя понимать».

«Самих себя и те заветные слова, которые не звучат в сверкающем блеске дня, — продолжал бальзамин. — Днем мы принадлежим миру, днем — все общее и нет ничего сокровенного. Но когда подходит ночь, приближается наш час. Он незаметно крадется под тенью деревьев и робко присаживается в углу комнаты, он таинственно брезжит в темнеющем воздухе и пробуждает в нас то, что дремлет днем.

А когда он наступает — наш час — и дивно распускаются струящие аромат цветы, тогда все постороннее спит, не спят только…»

В сумраке мелькнула женская рука.

«Не спят только?..» — вполголоса спросила фуксия.

«Только те, что счастливы!» — шепотом ответил бальзамин.

— Господи, до чего же ты хороша, Смугляночка! Ты — словно сама ночь: пьянящая и пленительная, таинственная и непостижимая, как осенняя ночь, которую освещают только зарницы. Лишь теперь я узнал, как прекрасна юность, как необъятна любовь. Она является к нам, словно король в золотой карете, она призывает нас к себе и уносит с собой… Но отчего ты дрожишь, родная? Почему у тебя такие горячие руки, почему ты смотришь на меня таким странным взглядом?

— Мне жарко… нет… не знаю… я слишком счастлива.

— Слишком счастлива?

— Не знаю… не знаю… мне хотелось бы…

— Чего хотелось бы?

— Ах, не знаю… ничего не хочу… ничего не умею сказать… Я… боюсь…

— Меня боишься?

— Что ты?! Разве я могу бояться тебя? Я…

— Ну, доверься же мне… Я пойму тебя с полуслова.

— Я боюсь… да нет, все равно, я не сумею сказать… о господи, до чего же я люблю тебя!

«А самым прекраснейшим мигом из всех прекрасных, — зашептала фуксия, — был для меня тот, когда я впервые расцвела, когда впервые открылись мои лепестки и солнце поцеловало меня в самое сердце».

«Ты права, — ответил бальзамин. — Я знаю это еще лучше, потому что цвету уже второе лето. Цвести — всегда прекрасно, и каждое цветение приносит свои радости, но лучше того, что было в первый раз, — не бывает. Тогда мы еще ничего не знаем, мы стоим перед завесой, скрывающей от нас великую тайну. И предчувствуем, и ликуем, и спрашиваем самих себя: скоро ли? когда же? И надеемся, и страшимся, и знаем, что чудо свершится. И не думаем ни о прошлом, ни о будущем, а только о том мгновении, которое близится… Наконец оно приходит, лепестки розовеют, раскрываются, на минуту все погружается во мрак, и вдруг мы чувствуем, что растворяемся, таем, окруженные теплом и светом».

Само счастье стояло у изголовья их кровати и глядело на них улыбаясь.

Черным шелком разметались по подушке волосы девушки. На них покоилась голова юноши.

Они держали друг друга за руки и глядели друг другу в глаза. Счастье долго стояло над ними, но так и не услышало ни единого слова.

Солнечные лучи медленно забрались вверх по склону холма, одним прыжком перекинулись через поляну и заглянули в окно.

Девушка встрепенулась. Солнце смотрело прямо на нее, и все вокруг преобразилось.

«Неужели солнце тоже видит?..»

Через минуту девушка снова открыла глаза. Солнце глядело большими вопрошающими очами. Казалось, что сама мать смотрит на нее безмолвно и укоризненно.

Холод пронзил девушку, она закрыла глаза и не открывала их больше. На ее ресницах дрожали слезы.

— Что? — очнулся вдруг юноша и приподнялся. — Что с тобой, родная? — Он ласково сжал ее руку. — Почему ты не смотришь на меня?

В ответ что-то блеснуло. Две слезинки упали на наволочку. Девушка уткнулась лицом в подушку.

— Смугляночка моя! — испугался юноша. Ему хотелось ее утешить.

Обнаженные плечи девушки задрожали, она едва сдерживала рыдания.

Будто холодное острие вонзилось в сердце юноши. Только что ему казалось, что он летает в поднебесной синеве, а теперь вдруг крылья его подломились и он упал вниз, на острые камни, где слышались плач и стенания.

Опустив голову, он спрятал лицо в разметавшемся шелке волос.

Счастье скорбно качнуло головой и тихо вышло из комнаты.

«Страдание», — шепнула фуксия и уронила на подоконник красную слезу.

Но страдание таило в себе их общую тайну, за которой цвела и алела теплая заря. Казалось, только теперь, в свете занимающегося дня, каждый из них увидел другого — не юношу или девушку, не что-то удивительное, непостижимое и таинственное, а человека, который трепетал от радости и страдания.

— Простишь ли ты меня когда-нибудь? — со страхом спросил юноша.