Олави нервно ходил из угла в угол и кусал губы. Потом вдруг остановился у стола в глубине комнаты и холодно уставился на бледную Кюлликки.

Кюлликки, задумчиво стоявшая у комода, медленно направилась к нему.

— Олави! — с болью и нежностью обратилась она к жениху. — Что это все значит, мой любимый?

— Любимый? — бросил сквозь зубы Олави.

Казалось, кто-то метнул пригоршню градин в стекло. В его голосе были смех и слезы, ирония и горечь. Он резко схватил Кюлликки за плечи.

— Не смей ко мне подходить! — в бешенстве закричал он и отбросил ее от себя так грубо, что она отлетела на несколько саженей и упала на диван у противоположной стены.

Пораженная, Кюлликки так и замерла на диване. Потом она спокойно встала и сделала к Олави несколько решительных шагов. На щеках у Кюлликки выступили красные пятна, но голова была гордо поднята.

— Что это значит, Олави!? — Теперь в ее голосе слышался металл, хотя интонация сохраняла еще какой-то отзвук нежности.

Гнев Олави вспыхнул с новой силой: как она смеет, виновная, стоять с поднятой головой и гордо смотреть ему прямо в глаза? Тут он заметил миртовый венок новобрачной — символ ее непорочности, который, как бы в насмешку над ним, казалось, стал еще выше и пышнее. Олави похолодел от гнева и почувствовал неодолимое желание броситься на наглую притворщицу, разорвать ее на куски.

— А то, — закричал он, точно обезумевший, и подскочил к ней, — что ты носишь украшения, на которые не имеешь права, обманщица! — И он сорвал с нее миртовый венок вместе с фатой, бросил их на пол и стал топтать. Проволочные ободки поднимались из-под его ног, как змеи, готовые кинуться на него.

— Обманщица! Лгунья! Клятвопреступница!

Кюлликки не шелохнулась, не произнесла ни слова — она в ужасе смотрела на него, и красные пятна на щеках становились все больше.

От венка остались только куски проволоки и обрывки миртов — фату Олави отбросил пинком ноги. Потом он выпрямился и дерзко поглядел на Кюлликки, как человек, который расправился с одним противником и ищет второго.

— Может быть, ты наконец объяснишь, что все это значит? — промолвила Кюлликки тихим и каким-то совсем не своим голосом — она даже сама его испугалась.

— Объясню! И пусть господь мне в этом поможет. Будь у меня оружие, я ответил бы так, что ты уж вовек никого ни о чем не спросила бы.

Кюлликки казалось, что жизнь уходит от нее капля за каплей. Ее охватило отчаяние и чувство беспомощности. Она была оскорблена, все ее счастье лежало растоптанным на полу, остался только муж, который бушевал и сыпал угрозами. Она долго глядела на Олави, словно старалась определить — из какого металла он сделан. И инстинктивно почувствовала, что все зависит теперь от того, какое первое слово она скажет, какое движение сделает. Она вспомнила что-то, и кровь застучала у нее в висках… Осмелится ли он? Что больше — его любовь или гнев?

Она решилась: теперь или никогда, иначе все потеряно! Она подошла к комоду, открыла нижний ящик, что-то лихорадочно поискала и, не найдя, задвинула его. Потом открыла другой, почти тотчас же поднялась и смело подошла к Олави, хотя сердце у нее неистово колотилось.

Она опустила на стол большой старинный револьвер, его темное дуло поблескивало при свете свечей.

— Вот то, что ты хотел, он заряжен — я жду ответа.

Она сказала это медленно, изо всех сил стараясь, чтобы голос ей не изменил, потом отступила на несколько шагов и, устремив взгляд на Олави, остановилась в ожидании — бледная, не в силах перевести дыхание.

Мгновение было решительным. Кюлликки оно показалось долгим, как вечность, все ее тело словно заледенело, и казалось, только поэтому она не падает.

Олави стоял неподвижно. Он уставился на нее, как на привидение. Однажды он уже видел ее такой же бледной и решительной — когда она стояла перед старым Мойсио.

— Ты что, хочешь свести меня с ума?! — закричал он срывающимся голосом и бросился к двери.

Кюлликки почувствовала, как жизнь возвращается к ней.

Олави несколько раз метнулся по комнате, потом подскочил к Кюлликки. Кровь в нем забушевала, он снова превратился в судью.

— Ты еще грозишь, изменница! — закричал он, бледнея от злости и топая ногами. — Ты знаешь, кто ты такая? Лгунья и клятвопреступница! Что ты наделала?! Ты обманула меня! Ты растоптала мой свадебный праздник, разрушила мое счастье и будущее, ты опозорила меня перед лицом всего света — ты не невинна, ты… — Ему не хватило воздуха, он жадно глотнул и продолжал разбитым голосом: — Настал час возмездия! Знаешь ли ты парня, скотину, у которого сегодня был красный галстук на шее и серебряная цепочка на жилете? Если осмелишься — солги и на этот раз!

— Знаю, и даже хорошо.

— Еще бы, как же иначе… — Он засмеялся страшным, нервным смехом. — Эта скотина явилась ко мне в день моей свадьбы и сказала…

Он не договорил, чтобы помучить ее.

— Что он сказал? — едва не задохнувшись, спросила Кюлликки.

— То, что тебе и так известно, — что ты была его женой, хотя и не венчанной!

Олави с удовлетворением заметил, что эти слова сразили Кюлликки, — именно этого он и добивался.

Кюлликки затрясло. Она ненавидела в эту минуту и Олави и весь род мужской: одни из них клевещут, другие приходят в бешенство, они говорят о своем празднике, о своем счастье и требуют невинности — от других, но не от себя. Кюлликки знала, что теперь они должны схватиться друг с другом и бесстрашно, безжалостно растерзать друг друга — разрушить все, если они хотят что-то еще построить.

— Ну и что? — спросила она холодно, подняв голову.

— И что?! — закричал Олави.

— Да. Это ведь только один, может быть, тебе и о других донесли?..

— Один?! Господи, я убью ее!

— Убей! — И, окинув Олави угрожающим взглядом, она продолжала холодно и уверенно: — Сколько невенчанных жен было у тебя самого?

Олави взревел, точно ему всадили нож в грудь. Потом он стал бить кулаками собственную голову и заметался по комнате.

— Я убью тебя и себя — убью, убью, убью!

Он бросился на диван, с силой рванул сюртук — пуговицы отлетели. Затем сорвал свой белый галстук и с криком бросил его на пол.

— Почему я должен терпеть этот ад? Ни у кого другого не было такой ужасной свадьбы, никто другой не может быть так несчастлив!

Кюлликки продолжала стоять на месте, предоставляя Олави бушевать и мучиться и чувствуя, как почва под ней начинает становиться тверже. Наконец она подошла к нему и тихо заговорила:

— Что мне — ненавидеть, презирать или любить тебя? Ты слушаешь пьяного, вместо того чтобы спросить у той, которой во всех случаях жизни можешь верить безусловно. Ты даже не пожелал объяснить мне, в чем дело, когда я тебя спрашивала. Я не удивляюсь тому человеку: в день твоей свадьбы он заставил тебя глотнуть каплю того самого яда, который ты уготовил многим другим. Что касается его, то он друг моего детства, сын богатых родителей, и меня еще с детства прочили за него. А он, года на полтора старше меня, относился ко мне в детстве, как к невесте, и даже пытался меня ласкать, пока я была еще ребенком и не умела сердиться. Вот и все. Этот несчастный просто спьяну и с досады пытался уверить тебя в чем-то другом.

— Это правда, Кюлликки? — воскликнул Олави, вскакивая с дивана.

— Правда. Я-то чиста, но вот ты — имеешь ли ты право требовать чистоты?

— Имею ли я пра… — вспылил Олави, но осекся и снова упал на диван, охватив голову руками и закрыв глаза, точно хотел защититься от чего-то страшного.

— Ты достоин того, — продолжала Кюлликки, — чтобы эта клевета оказалась правдой. Ты сам понял, что это было бы справедливо, и потому так бесился и грозил меня убить.

Она помолчала. Олави стонал.

— Все вы любите чистоту, ты подумал сегодня о том — что я получаю — я, которая чиста?

— Не мучь меня! — взмолился Олави. — Я все понимаю, я много думал о тебе!

— Да, думал… иногда. Об этом ты писал в своем письме, там было всего несколько слов, но они показались мне искренними. Я поняла их как просьбу о прощении и простила, потому что думала тогда больше о тебе, чем о себе. Но сегодня…