Сыновья поглядели на знакомый буфет.

— Вы удивляетесь… боюсь, что не сумею рассказать вам все, как нужно.

Она молча посмотрела вверх, точно моля о ниспослании ей сил. Потом повернулась к сыновьям. Глаза ее странно поблескивали, она заговорила почти шепотом — будто рассказывала историю с привидениями.

— Это было давно. В этой же самой комнате, на этой же самой постели, лежала женщина, за четыре дня до того родившая здорового мальчугана. Женщина была всегда нежна к своему мужу, во всем доверяла ему и старалась неизменно исполнять его волю. Она была счастлива, очень счастлива. Но еще до рождения ребенка ее начало мучить тайное подозрение. Ночью, когда она лежала рядом со своим новорожденным, а лампа едва мерцала на уголке этого самого буфета, на душе у женщины стало так невыносимо, что она встала с постели и пошла в соседнюю комнату. Ей надо было убедиться, что волнения напрасны…

Больная отвернулась к стене, чтобы скрыть слезы, навернувшиеся ей на глаза.

— Она не нашла в той комнате того, кого искала. И хотя она еще не оправилась от родов, она вышла во двор и побежала к бане. Земля уже замерзла, было холодно, но полуодетую босую женщину гнало мучительное подозрение. В бане, как было тогда еще принято, гнали как раз в те дни самогон. Женщина тихонько открыла дверь. Огонь пылал в очаге. В постели под одеялом лежала молодая самогонщица и тот, из-за которого женщина поднялась среди ночи. В эту минуту сердце ее умерло. Ей хотелось закричать, но из горла вылетел только сдавленный хрип, и она пошла обратно, с трудом передвигая ноги.

Больная перестала дышать, ее тело вздрогнуло, будто в легких кончился воздух. Слушатели окаменели.

— Как добралась до своей комнаты, — продолжала больная, — этого она не помнила, заметила только, что сидит на краю постели рядом с ребенком и держится за сердце, чтобы оно не разорвалось. В сенях послышались бешеные шаги, вот они промчались через проходную комнату, дверь распахнулась, и раздался звериный вой, от которого женщина похолодела. В комнату влетел человек с налитыми кровью глазами, он взмахнул руками, и в свете лампы мелькнул топор. За его спиной женщина услышала крик своей сестры и увидела ее руки, протянувшиеся к топору. Женщина упала на спину и уже не знала, что было дальше.

Казалось, все это произошло только сейчас. Мать зажмурилась, Олави вздрогнул, второй сын пригнулся, и в глазах его мелькнул тупой ужас.

— Когда женщина пришла в себя, — продолжала больная дрожащим голосом, — муж сидел на стуле, уронив голову на руки, лицо у него почернело, глаза налились кровью, его трясло, как в лихорадке. Топор пролетел в нескольких дюймах от жены и ребенка и ударился в буфет — он стоял на том же самом месте, где и теперь…

Больная глубоко вздохнула, как вздыхает рассказчик, миновав самое напряженное место в своем рассказе.

Олави схватил руки матери, сжал их и поглядел на нее с мольбой.

— Да, да, — ласково кивнула ему больная. — Муж просил прощения, получил его, и они помирились. Муж еще в ту же ночь принес из погреба замазки, замазал следы топора на буфете, а потом закрасил их. Но… поглядите-ка на этот шрам…

Олави машинально встал и подошел к буфету, старший брат повернул голову и с ужасом взглянул на темную деревянную громаду.

— Видите, топор попал как раз в середину и разрубил обе части. Если внимательно приглядеться, шрам виден даже теперь. Ну, а женщина…

Больная не договорила, ее лицо побледнело.

— Женщина простила мужу, и никогда они не сказали друг другу ни одного злого слова. Посторонние считали их очень счастливыми. Но раны, раны!.. Их ничем нельзя замазать, такое уж сердце у женщины…

Рассказчица умолкла, но ее лицо хранило еще признаки волнения.

Олави снова сел рядом с ней и несколько раз поцеловал ей руку, будто просил прощения. Он вдруг увидел свою мать в новом свете, понял, что за всегдашней ее добротой таилась неизбывная печаль. Ему почему-то казалось, что он сам в чем-то виноват перед ней, хотя до этого дня и не подозревал об ее тайне.

— А муж… пусть покоится с миром. Я не хочу оскорблять его памяти, но не могу не думать о том, что вы — мужчины и что у вас тоже будут жены… Да, во всем остальном он был достойным человеком — это всем известно. И сам он много из-за этого выстрадал, но у него свой судья, а у каждого из нас — свой, и вина тоже у каждого из нас своя.

Больная снова разволновалась и долго не могла продолжать. Олави задумался, Хейкки сидел, низко опустив голову.

— Теперь о моем наследстве, — уже спокойнее продолжала больная. — Тут мои мысли и мои надежды — все самое тяжелое и самое счастливое в моей жизни. Но не мне одной достались такие раны. Среди женщин много страдалиц, хотя о них и не говорят, потому что женщины умеют страдать молча. Я слыхала, что в этом доме и раньше было пролито немало слез… Я хотела бы, чтобы мои были последними. Поэтому я и оставляю вам такое наследство, которое будет напоминать о моих слезах и, может быть, предостережет вас. Пусть один возьмет нижнюю, другой верхнюю часть. Поглядывайте на них чаще и повторите когда-нибудь мой рассказ своим детям. Пусть это наследство передается от поколения к поколению, но пусть забудутся имена тех, кто замешан в эту историю.

Все трое повернулись к высокому, доходившему почти до потолка буфету, который как будто вырастал на их глазах, превращаясь в надгробный памятник многих поколений.

Больная повернулась к сыновьям.

— Хотите принять такое наследство? — спросила она тревожно. — Наследство и все, что с ним связано?

Олави вместо ответа порывисто прижался щеками к исхудалым рукам больной. Хейкки не шевельнулся, но с уважением поглядел на мать, и она прочла в этом взгляде его ответ.

— Я рада, что все позади, — сказала мать с облегчением. — Теперь мне остается только благословить вас. — И лицо ее снова стало таким же нежным, каким его всегда знали сыновья.

— Олави! — сказала она немного погодя, будто возвращаясь к действительности. — Это было тогда, когда ты родился…

Хейкки с удивлением взглянул на мать — зачем это объяснение, они ведь и так поняли. Но Олави резко поднял голову, будто это было для него неожиданно. Тон, каким мать сказала это, и выражение ее глаз открыли ему ее мысли. Он вопросительно посмотрел на нее.

Мать чуть заметно кивнула ему.

— Я об этом не раз думала, — сказала она. Олави увидел вдруг собственную жизнь так же, как он увидел бы обнаженное сердце леса со всеми его оврагами, болотистыми озерами, тайными родниками, если бы буря повалила лес.

— Да, вот и поди во всем этом разберись, — прибавила больная почти на ухо Олави. — А теперь идите по своим делам. Я устала и хочу побыть одна.

Сыновья встали и пошли. V дверей они еще раз обернулись к матери, но та их больше не замечала.

Она лежала на спине, скрестив руки, и спокойно смотрела на старый буфет: он напоминал большой склеп, в котором целые поколения хранят свои горести.

Собственный дом

Прошли похороны…

Братья сидели в комнате у окна, перекидываясь скупыми фразами.

— Ты возьмешь дом, женишься и будешь вести хозяйство, как его вели в нашем роду из поколения в поколение, — сказал Олави.

— Что это значит? — спросил старший брат, кашлянув.

— То, что ты слышал: ты станешь теперь хозяином Коскела, — почти весело отвечал Олави.

— Но ты ведь знаешь, что в хозяева прочили тебя и что я для этого не гожусь. Я умею работать на поле, но распоряжаться другими…

— Привыкнешь, — успокоил его Олави. — Это даже лучше, когда хозяин идет за плугом впереди батраков, а не ходит за ними с проповедями.

— Кхе, — снова кашлянул Хейкки, задумчиво уставился в пол и принялся барабанить по стулу.

— А ты чем собираешься заняться? — спросил он немного погодя.

— Построю себе избушку, а может быть, и лес под пашню выкорчую.

— Избушку? — удивился Хейкки.

— Да. Видишь ли, брат, — невесело заговорил Олави. — У каждого в жизни свой путь, а моя жизнь зашла в тупик, и я не смогу выбраться из него, если вздумаю примоститься к чему-то готовому. Мне надо все начинать сначала, все построить самому, если мне это удастся, значит, я спасен.