— Не говори так… я — ничто, ты — все! Но скажи мне, Олави, все ли люди так счастливы, как мы?

— Нет.

— Почему? Они не умеют?

— Нет, они боятся быть счастливыми. Люди безумны. В те дни, когда их манят любовь и юность, они не расстаются с катехизисом и псалмами. А когда они становятся старыми и кровь у них в жилах холодеет, они, как нищие, оглядываются на свою попусту истраченную молодость и, сознавая, что не могут ее вернуть, навязывают нам катехизис и псалмы.

— Правда?

— Правда. Человек счастлив только в молодости, пока кровь в его жилах бежит как ртуть. Прав тот, кто не боится взять свою долю жизни сполна, кто бесстрашно несется по порогам, пересекает стремнины, кому пена брызжет в лицо.

— А я тоже такая, Олави? Скажи — такая?

— Такая, именно потому ты так хороша и пленительна. Человек прекрасен, когда отдается другому до конца, ни о чем не спрашивает, не ждет ничего в ответ, не думает о возмездии, когда он душой и телом погружается в источник жизни.

— Ты прав, Олави! И знаешь что? — горячо проговорила девушка, но голос ее дрогнул.

— Что?

Не в силах сказать больше ни слова, девушка залилась слезами и спрятала лицо у него на груди, всхлипывая так, что все ее тело содрогалось.

— Что? О чем ты плачешь, моя Черемуха? Девушка продолжала плакать.

— Я и сама не знаю… потому, что я не могу дать тебе столько, сколько хотела бы.

— Но ведь ты дала мне больше, чем я осмеливался желать.

— Это меньше того, что я хотела бы. Почему ты не требуешь от меня большего? Вели мне умереть, и я брошусь в огонь! Или задуши меня…

До этой минуты Олави казалось, что он сидит у огня, наслаждаясь его теплом, что счастье пронизывает его. И вдруг он почувствовал ожог.

— Разве можно так говорить? — испугался он. — Это же безумие!

— Да, безумие, но если бы ты знал, как я люблю тебя! Одно только твое слово — и я брошу дом, отца и мать и, как нищая, пойду за тобой из деревни в деревню.

— И не постыдишься людей?

— Постыжусь?.. Что мне до людей? Разве они знают что-нибудь о любви?

— Черемуха! — сказал Олави укоризненно, поднял лицо девушки и посмотрел ей в глаза. — Разве это было бы хорошо?

— Нет, нет, — снова понурилась девушка. — Но что же мне сделать, чем пожертвовать ради тебя?

Она немного помолчала, потом глаза ее засияли:

— Олави, я придумала. Я срежу волосы, и ты сделаешь из них что-нибудь на память — из волос ведь что-то делают. Ты будешь всегда это носить и не забудешь меня даже тогда, когда полюбишь другую.

— Ах ты моя Черемуха! Не знаю — радоваться мне или плакать, слушая тебя. Ты говоришь это под наваждением весенней ночи. Займется день — и ты будешь думать иначе.

— Нет, никогда!

— Но это же ребячество. Разве тебе нужен какой-то предмет, чтобы помнить, как ты была со мной счастлива?

— Нет.

— А зачем же он мне?

— Прости меня, Олави, я такая глупая. Кроме твоей любви, мне ничего не надо.

— И мне тоже. Я хочу любить, ни о чем не спрашивая, ни о чем не думая.

— Я всю жизнь буду помнить о том счастье, которое ты мне подарил, и сохраню эту тайну до самой смерти. И всю жизнь буду тебя благословлять.

Она приподнялась:

— Скажи мне, Олави, люди умирают от счастья?

— Не слыхал. Почему ты спрашиваешь?

— А если человек безмерно счастлив?

— Все равно — не думаю.

— Но ведь от горя же умирают… Если очень захотеть?

Олави охватили восторг и нежность.

— Черемуха! — сказал он, обнимая девушку. — Нет другой такой, как ты! А если бы и была — я не хотел бы ее.

— И ты тоже хотел бы со мной?..

— Хотел бы… задохнуться в твоем аромате, в горячей ласке твоих волос, — так было бы лучше для нас обоих.

Сестра Майю

Вечерний сумрак заглядывал в окно к Олави и всматривался в его бледное лицо. Олави было очень тоскливо, и он поведал свою тоску сумраку.

— Говорят, у меня тоже была сестра, ее звали Майю, — рассказывал он.

«Я хорошо знал ее, — ответил сумрак. — Она была веселой девочкой».

— Я ее не помню, — продолжал Олави, но мать часто рассказывала мне о ней и о том, как мы болели.

«Ах вот как. Я так и думал, что мать тебе об этом рассказывала».

— Она говорила, что в детстве я заболел и был совсем безнадежен. Близкие оплакивали меня, но утешались тем, что Олави станет ангелом и на голову ему наденут венец, а в руки дадут пальмовую ветвь. Сестру Майю они тоже утешали, они говорили ей, что, когда я стану ангелом, я буду приходить к ее постели, расправлять над ней белые крылья и отгонять плохие сны.

«Всем, пожалуй, было бы лучше, если бы так и случилось», — заметил сумрак.

— Но Майю плакала и кричала, что я должен стать не ангелом, а взрослым мужчиной — большим и сильным, больше отца. Она бросилась мне на шею и крикнула, что никому не позволит увезти Олави, даже если бы…

«Так оно и было, — кивнул сумрак. — Когда Майю бросилась к тебе, ты откинул крест, и все испугались, что она не даст тебе, бедняжке, спокойно умереть».

— Но сестра принялась по-своему меня лечить: она щекотала мне подбородок, делала гримасы. Я был очень болен, но все-таки начал улыбаться, а сестра радовалась, что Олави поправится и станет большим и сильным. С каждым днем я улыбался все больше и больше, и жизнь тоже стала мне улыбаться — я постепенно поправлялся.

«Да. Сестра ухаживала за тобой одна, никому другому не доверяла, — вот она какая была, твоя сестрица Майю».

— Потом Майю тоже заболела. Ей было очень плохо, но она не спускала с меня глаз. Я сидел на краю ее постели, улыбался и не понимал, что теряю свою единственную сестру. Иногда я шутя щипал ее исхудавшую щеку, теребил ухо, таскал за волосы…

«То же ты проделывал и со всеми другими девушками и при этом всегда улыбался».

— Окружающие уводили меня от нее, чтобы избавить ее от мучений…

«Жаль, что потом никто этого не делал».

— Но Майю хватала меня за руку и не отпускала. Так я и сидел подле нее до самой последней минуты. Последние ее слова были об Олави, который станет большим и сильным.

Олави умолк и задумался.

«Вот теперь ты большой и сильный», — обронил сумрак, желая, чтобы он продолжал.

— Почему моя сестра умерла? Была бы она жива!..

«Для нее, может быть, лучше, что ее уже нет».

— Сейчас она была бы в самом расцвете сил, — размечтался Олави. — Мы жили бы с ней вдвоем и ни в ком не нуждались. Завели бы свое хозяйство… Она была бы мне сестрой, другом, всем на свете. Я даже отчетливо ее вижу: высокая, стройная, с такими светлыми волосами, как лен в наших краях.

Волосы свободно падают на плечи. Голову она держит высоко — не от гордости, а просто потому, что она такая красивая и смелая. Глаза горячие, лукавые и такие глубокие, что в них отражается весь мир. Глядя в такие глаза, нельзя покривить душой. Они напоминают глаза матери, но в них больше молодости, больше огня, как у Кюлли…

«Вот оно что, — рассмеялся сумрак, — вот, значит, какая тебе нужна сестрица. И что же дальше?»

— Нрав у нее озорной, почти отчаянный. Старые люди говорят, что и для парня-то это слишком, не то что для девушки. Но ее и это красит. В такие вот зимние сумерки она возвращается с лыжной прогулки и влетает в дом с таким шумом, что двери стонут. Потом она бросается мне на колени, кладет руки на мои плечи, лукаво заглядывает в глаза и говорит:

«Что это ты опять пригорюнился, братец?»

Мне сразу становится веселее, но я все-таки отвечаю ей строго:

«Какой ты еще ребенок, Майю. Настоящий сорванец. Руки холодные… и шум такой поднимаешь…»

«А ты просто бука! Сидишь тут, словно монах. То ли дело — мчаться с горы на лыжах так, что снег взвивается!»

Приговаривая, она прижимает холодные руки к моим щекам — у меня даже дыхание перехватывает — и лукаво заглядывает в глаза. Всю мою тоску как рукой снимает. Глядя на этого сорванца, я невольно смеюсь: