— Ну, конечно, нет, — улыбнулась я и включила в кармане диктофон, — не буду.
— Нет! — вскочила Оксан Петровна. — Я вас прошу, не говорите ей ничего! Молчите!
Оксан Петровна схватила сумку и убежала, я осталась с ветврачом за столиком одна и за последующие полтора часа узнала практически все о болезнях живых существ, населяющих земной шар. О клинике он говорить отказался. За десертом он подсел ко мне, сообщил о том, что его самого давно мучит межреберная невралгия, и положил мне руку на колено.
— А что ваша рука делает у меня на колене? — спросила я.
— Лежит… — сказал он.
— А зачем? — ответила я.
Ветеринар убрал руку, вернулся на свой стул. После кофе я с ним попрощалась и больше никогда его не встречала. Но Оксан Петровне я припоминала эту историю тысячу раз.
— Ну, мне его жалко стало… — оправдывалась она.
Приют Тараскиной стал последним пунктом этого репортажа. Там в лазарете мне показали собак, которым человек отрубил лапу, выколол глаза, отрезал язык. Рыжей собаке Линде человек сломал позвоночник. Когда я приблизилась к ней, она попыталась уползти от меня на передних лапах. Когда я протянула руку, чтобы ее погладить, она заскулила и спрятала голову. Я не стала ее гладить.
— Она боится людей, — сказал работник приюта, кинолог-сиделка — полный узбек с детским лицом, по имени Азим.
Я приехала в приют снова и просто сидела рядом с Линдой, разговаривала, не трогая ее. Она пыталась посмотреть мне в глаза и долго дергала головой. Но в тот раз у нее так и не получилась. Как будто она боялась, что от одного взгляда в человеческие глаза ее позвоночник снова переломится. Я приехала и в другой раз. На мне в тот день была длинная широкая юбка. Увидев меня, Линда подползла ко мне на передних лапах и спряталась под юбкой. Гладить себя она по-прежнему не разрешала, и я долго стояла на одном месте, а она тихо лежала у моих ног. В свой четвертый приезд я сразу направилась в лазарет. Азим кормил обезьяну Лаврентия.
— Где Линда? — спросила я, оглядевшись.
— Она умерла, — сказал сиделка.
— Что значит — умерла? — грубо спросила я и сразу заплакала. Азим, как будто только это и ждал, сразу затряс плечами и зарыдал, закрывая лицо пухлыми пальцами. На пару мы плакали минут пять. Я сразу уехала и с тех пор в приюте Тараскиной была только раз, когда мы с Оксан Петровной приезжали туда с детдомовцами.
— Это непрофессионально — плакать на работе. Либо ты работаешь, либо размазываешь по лицу сопли, — сказала я Оксан Петровне. Она со мной не согласилась. Мы поспорили. Но ее саму я никогда не видела во время работы плачущей.
— Ты морально готова? — спросила я Оксан Петровну, когда мы подъехали к высоким глухим воротам Кожуховского приюта. Она сделала несчастное лицо.
— Я тоже боюсь, — сказала я.
Лай. Он приходит волной, которая, подступая к высокому зеленому забору, постепенно теряет силу, но сохраняет многослойность. Становится понятно, что за забором собрано несметное количество собак, и все они почему-то лают.
У ворот ждут волонтеры. Железные ворота отъезжают лишь чуть-чуть, пропуская по трое. Заглядываю в будку охраны. Там пожилой худой мужчина в шапке медленно и аккуратно выписывает данные из паспортов.
— Вы не могли бы побыстрее писать, — стучу в окошко. — Тут холодно.
8 января
Приют. Это несколько зеленых секторов, составленных из ряда клеток, забранных сеткой. Каждый сектор обнесен еще одной сеткой. Между секторами — белые снежные дорожки. Зеленый и белый — два преобладающих цвета в приюте. В каждой клетке — несколько собак.
Мысль о том, что ближайшие несколько часов придется провести на улице — неприятна. Особенно Оксан Петровне — она в легком пальто.
Я останавливаюсь возле первого сектора и закрываю глаза. Могла бы я определить, что это собаки лают, если б мои глаза не видели? Странно, но один собачий голос, помноженный на другой, на третий, на тысячный, может сбить с толку. Можно подумать, что кричит огромная стая птиц, понявшая, что прилетела не туда.
Открываю калитку. Собаки бросаются к сетке, подзывая к себе. Скребут по ней лапами, цепляясь когтями, суют в дырки носы. В основном это — дворняги. Я подхожу к одной из клеток, в которой сидят четыре похожих друг на друга собаки — рыжие, с черными блестящими глазами. Видно, что это семья. Они скулят, встав на задние лапы, молотят передними по сетке. Когда одной собаке удается просунуть лапу в мою руку, другая мягко запрыгивает на нее сверху, подминает под себя и оказывается на ее месте. Но на нее запрыгивает третья, на третью — четвертая, а на четвертую — первая. И так без конца. Я снимаю варежки и прислоняю к сетке ладони. Собаки сопят, скулят, виляют хвостами и тычутся в ладони мокрыми носами, облизывают их. Те, кто не может отвоевать себе место у моей руки, тянут зубами варежки и рукава куртки. В который раз я замечаю, что собаки в приютах похожи на людей в закрытых пространствах. Наверное, так же вели бы себя узники концлагерей, появись там новый сытый человек из другого мира — потенциальный освободитель. Так же ведут себя детдомовцы — стараются понравиться попавшему на их территорию взрослому, потенциальному родителю. Только в домах престарелых себя так не ведут.
— Ты видишь здесь какой-нибудь ужас? — подходит ко мне Оксан Петровна.
— Если отбросить ужас существования в клетке, то не вижу, — отвечаю я.
— Кажется, они сытые, — говорит Оксан Петровна.
— Да, человеческая цивилизация устроена таким образом, что жизнь в клетке с едой и водой становится для собак благом. Человек так устроил свои города, чтобы собаке не оставалось в них ни места спрятаться от холода, ни источника питания. Но понятно же, что это — жестоко, и так не должно быть и…
— Ахмедова! — останавливает меня Оксан Петровна. — Ты мне скажи, что снимать!
— Откуда я знаю! Зоозащитники нами проманипулировали. Здесь снимать нечего. Уедем на первой же машине. Сейчас я найду эту Ирину и все ей выскажу. Но дай-ка я сначала запишу эту мысль про человеческую цивилизацию.
Гневно скрипя снегом, я подступаю к Ирине.
— Что вы хотите, чтобы мы написали из этого приюта? — фырчу на нее. — Кажется, собаки сыты, и все в порядке. Я здесь темы не вижу. Зачем вы нас сюда привезли?
Ирина объясняет, что перед новым годом в приюте сменилась управляющая компания. Старая компания, уходя, вывезла весь корм и рабочих. На неделю собаки остались без воды и еды. Волонтеров сюда не пускали. Войдя, новая компания обнаружила собачьи трупы в секторах.
— Но еще неизвестно, когда новая компания вошла, — говорит Ирина. — Возможно, они знали о том, что происходит.
— Тем более, имело смысл здесь работать в те дни, когда собаки умирали от голода. Сейчас здесь можно только ввязаться в конфликт между старой компанией и новой. А я не собираюсь этого делать. Мы хотим уехать.
— Вас приглашают в администрацию. Зайдите туда ради приличия, — говорит она.
Пока мы ради приличия идем по дорожке, ведущей в администрацию, меня останавливает рабочий — таджик — и говорит, что ему надо сказать мне что-то важное по секрету. Я подозрительно вглядываюсь в сиреневую куртку и красные штаны Ирины, мельтешащие впереди — не она ли подослала ко мне рабочего, чтобы у меня был сюжет?
— Говорите, — я включаю диктофон.
Рабочий отбегает от меня в страхе.
— Девушки, вы проходите к той двери, чтоб удобно было освещать.
Мы в лазарете для больных собак. Эти слова обращены ко мне и Оксан Петровне. Произносит их оператор съемочной группы одного из телеканалов. Мы сегодня в приюте не единственные журналисты. И этот факт раздражает сам по себе.
— Вы можете пройти к двери? Мы, вроде, одно дело делаем… — продолжает оператор.
— В последнее время меня раздражает, когда телевизионщики говорят мне, что делают со мной одно дело, — обращаюсь я к Оксан Петровне, но говорю это достаточно громко.
Я — бумажный журналист, и моя нелюбовь к телевизионщикам связана с тремя основными причинами. Первая — это их инструмент, то есть камера. Иногда они путают его с каким-нибудь спортивным снарядом, и, как правило, когда оператор видит героя, которого нужно снять, он бежит к нему с камерой на плече, по мере преодоления дистанции совершая ею плавные вращательные движения и сшибая ею же каждого пишущего, оказавшегося на его пути с диктофоном.