Изменить стиль страницы

— Но я бы не смогла в Москве часами в пробке сидеть: я неусидчивая, ждать не люблю. А здесь у меня все рядышком.

— А тебе здесь кажется что-нибудь необычным? — спрашивает Саша меня.

— Да, русские дворничихи — крупные женщины в платках с настоящими метлами. В Москве их уже не увидишь.

— Люди на завод работать идут, но сейчас там почему-то меньше платят, — говорит Саша и вытягивает перед собой руку. Из рукава белого в частых синих прожилках свитера выглядывает широкая татуировка, практически сливающаяся с вязаным узором. — А труд такой… он действительно тяжелый. Я работаю третий месяц на заводе, пять дней в неделю, получаю зарплату восемь тысяч.

— А что ты там делаешь, на заводе?

— Детали для подводных лодок, для самолетов. Я прихожу, у меня стоят пять станков, я заряжаю в них пруток, и все, смотрю за этими станками — какие детали идут, проверяю брак специальными скобами.

— Тяжелая работа?

— Относительно. Я прихожу и постоянно стою, мне присесть некогда. То есть физики особой нет, но постоянно на ногах. А на КУМЗе… Это металлургический завод. Там и физика, и все нужно. А зарплата такая же. Шесть тысяч я получил за один месяц и сразу уволился. Потом работал неофициально — крыши крыл. Там можно и двадцать заработать, но без спины однозначно останешься. Если бы хотя бы тридцать платили, было бы ради чего свое здоровье тратить.

— За что ты сидел? — спрашиваю я, ожидая, что сейчас он скажет: «За кражу», — а Аня добавит: «Его подставили».

— Подрался с человеком, — отвечает он. — Ну вот, то есть во дворе мы сидели на лавочке с компанией, там девушка моя тоже была, ну вот, подрался и ударил…

— Не рассчитал, — подсказывает Аня.

— Да, и возбудили уголовное дело.

— Сто одиннадцатая, — вставляет Аня.

— Да, тяжкий вред здоровью. Разрыв какой-то брыжейки… И все, и это, — говорит он так же, как сестра: «и все» — высоко, «и это» — низко, обозначая этой короткой фразой завершенность жизненного события — как хорошего, так и плохого. — Мне семнадцать лет было, меня на пять лет упечатали.

— А что с этим человеком, с которым подрался?

— Живой, — басом говорит Саша. Аня смеется. — Все нормально, движется. Аня была моим законным представителем. В тюрьме у нас кипеж был небольшой, она мне помогала: с Митником приезжала, с плакатом стояла: «Не трогайте!»

— А почему? Что с тобой там происходило?

— А меня избивали. По приезде сразу мне травму головы сделали.

— За что избивали?

— Там есть такое понятие — «согласиться с режимом содержания». Если ты заявление подпишешь, то все у тебя будет нормально, а если нет, то тебя будут бить.

— Почему же ты не подписал?

— Потому что для меня… не знаю, — он набирает под свитер воздуха и задерживает дыхание. — Я не считаю правильным, что, когда я иду в столовую, я здороваюсь с инспектором, а когда иду обратно, я снова здороваюсь — с тем же, — в его голосе появляется пруток, натянутый и белый от ярости, по звучанию очень русский. Таким, наверное, в революцию говорили: «Все, ведите меня на расстрел!»

Кажется, в отличие от Мадимы, он не был сломан в тюрьме. Почему, хотелось бы знать. Я отчетливо представляю себе, как его били, как унижали, как доводили до края и как он потом гнул спину на заводе. Представить это несложно, достаточно посмотреть в лицо Ани, сидящей напротив него. Нож в руках Оксаны продолжает работать, равномерно ударяясь о разделочную доску, как будто отсекая от брата и сестры то плохое, что было. «И все… и это…» — работает нож, но сонные хрипы Дани из комнаты возвращают отсеченное обратно.

— Но ты мог бы поздороваться, чтоб тебя не били, — произношу я. — Что в этом такого, ты же просто желаешь человеку здоровья?

— Я мог с одним и тем же инспектором раз двенадцать за день здороваться. Ладно бы просто здороваться, а так горло приходилось драть. «А! Здравствуйте!» — тихо кричит он.

— Унизительно, да?

— Да! — с напором отвечает за него Аня. — Они же нарушали его права. Они могли его при мне ударить, пнуть.

— Ладно бы ко мне подошел начальник колонии и сказал: «Слушай, Кухаенков, давай-ка ерундой не занимайся, подпиши ты это заявление и иди крась забор». Я бы подписал. Но нет, они морально убивают.

— Убили?

— Меня после приезда сестры не трогали больше…

— Что ты чувствовала, когда видела, как твоего брата пинают? — спрашиваю Аню.

— Как бы правильно слово найти…

— Обиду, — отвечает Саша, сам через комок обиды в кадыке.

— Я, наверное, больше боялась за него… — задумчиво говорит она. — Что он еще более озлобленным выйдет. Его посадили в таком состоянии, он вот такой вот — как ежик, — она протягивает к Саше руку с блестящими ногтями и отдергивает ее, словно напоровшись на колючки.

— Меня в изолятор сажали и не давали есть.

— А я сразу бежала к уполномоченному по правам человека. Мне приходилось ко всем обращаться за помощью, кричать, чтоб помогли.

— А сейчас я не могу устроиться на работу: везде резюме надо отправлять и там указывать, что находился в местах лишения…

— А Диму на работу я устроила… У нас папа умер, когда Саше было десять лет, мне — пятнадцать. Маме приходилось работать на нескольких работах, Саша был везде со мной. Он совсем малявкой был. Мы в одной компании втроем всегда были — я, Саша и Дима. Они потом в одной камере оказались.

— Да, Дима такой говорит: «О, Кухаенков! Давай сеструхины фотки!»

— Он тебя защищал? — спрашиваю я.

— Я его! — выпаливает Саша, и они с сестрой смеются. Мы тоже смеемся, становясь похожи на одну компанию, которая решила вспомнить, как все было. Вдруг Саша перестает смеяться.

— Я сначала, конечно, боялся за сестру, когда понял, что они с Димой поддерживают отношения. Говорил: «Найди себе нормального парня». А потом вижу: у них все хорошо, он не бросает ее в трудный момент. Нормальная у них семья… Хорошая… А еще она раньше стриглась короче, чем я. Она стояла во дворе тюрьмы, один товарищ идет, увидел ее, видимо, подумал, освободили меня или че. И кричит: «Сухарь!» — так меня называли из-за того, что я очень худой. Протягивает ей руку, она — ему. Он: «Ну ни фига себе, Сухарь, маникюр у тебя…»

— А что ты чувствовал, когда узнал, что Даня болен? — останавливаю я веселье.

— Я? — Саша втягивает голову в плечи. — Я… обиду…

— На кого?

— Я не знаю, как правильно выражаться… Мне за сестру было обидно… Почему именно ей это досталось?! У наркоманов, у пьяниц рождаются здоровые дети. А тут она — занимается спортом, и у нее родился ребенок… с какими-то отклонениями. Я не нахожу этому объяснений. Почему это произошло?!

— Я не знаю… — говорю я.

— Принять его болезнь — я принял, конечно, — Саша говорит о болезни Дани так горячо, как не говорили о ней ни Аня, ни Мадима. Кажется, что в этой семье именно он — рупор настоящих эмоций. — Я принял, потому что это мое, родное… Как мне родное не принять?! — произносит он, а Аня встает и уходит в комнату. — Просто обидно… Знаете, что обидно? То, что пишут в соцсетях. Аня обратилась за помощью, а ей написали: «Да зачем вообще такой ребенок нужен? Проще задавить!» Проще убрать такого ребенка, чем… — продолжает он говорить, а нож — работать, отсекая каждое слово, — чем такое дорогостоящее лечение. Лучше его выделить на лечение других детей, которые смогут выздороветь. А такие дети… они просто не должны жить… смысл… этим детям жить, если они в оконцовке… ну… если они… если больше вероятности, что они погибнут…

Возвращается Аня. Садится напротив Саши на табурет.

— Вот такие вещи обидные писали… — устало говорит Саша, словно, пока он говорил, в его душе случился переворот.

Теперь они молча смотрят друг на друга — члены одной маленькой семьи. Повернутые друг к другу одинаковыми лицами. Она на него — с любовью и жалостью. Он на нее — с обидой. А еще мне, к сожалению, понятно и другое: не соприкоснись он с этим крупным, постоянно хрюкающим ребенком со следами обломанных крыльев на спине, он, может быть, написал бы в соцсети то же самое — что не надо тратить на Даню триста тысяч в неделю. Что, может, лучше построить новые детсады… Парковки… Повысить зарплату парням на заводе. Но Даня к нему прикоснулся, и он на всю жизнь начал думать по-другому.