— Ну да, я понимаю, у нас же лишних мест нет. И так в коридорах лежат.

— Большие рыбы, большие рыбы… Большие рыбы поедают маленьких рыб? Так, да? Так говорили древние?

— В каком смысле?

— Да не знаю, Степанов, как-то вдруг подумалось. В смысле жизни, вот что. Не помнишь, кто это сказал? Сенека или Гиппократ?

— Я не знаю. Гиппократ вряд ли мог так сказать.

— Неважно. Но это основной закон жизни. Неодолимый. Большим рыбам нужно большое пространство для жизни. Акула пожирает всех, селедка мальков, мальки планктон, планктон других. А акулу не жрет никто.

— Как-то уж очень все это простенько.

— А вот люди друг друга не едят, хотя изредка бывает. Но это патология психиатрическая, а мы с тобой терапевты, утешители. Людоедами не занимаемся. Люди друг друга выживают, вытесняют, это тоже закон нашей жизни, Степанов. Ты хочешь быть мальком или селедкой?

— Я о таких делах не задумывался, Александр Иванович. Это все же достаточно абстрактно. Разве человек — животное? Закон? Это из новых законов жизни?

Бойко приподнялся со стула, низко наклонился над столом, приблизив свое лицо к Степанову — почти вплотную, Степанов даже непроизвольно отшатнулся.

— Да почему новых, Сергей Григорьевич, ну почему же новых? Разве не всегда так было?

— Да, пожалуй, — пробормотал Степанов. — Это если, так сказать, в общефилософском смысле.

— Во-во. В общефилософском. Экзистенциальном. Меняются только формы, а суть процесса остается неизменной. Если мне нужно место под солнцем, кто-то же должен оказаться под облаком? И разве плохо — под облаком? В тенечке, в прохладе… — Бойко сладко улыбнулся, зажмурившись. — Ты вот как предпочитаешь: под солнцем или под облаком?

— Я? Да я вроде и так все время под облаком, как ты говоришь. Нормально. Всем места под солнцем не хватит.

Бойко прищурился:

— Что — нормально? В тенечке? Правильно, некоторые предпочитают именно такой способ существования. Вот и пусть их. А ты, я уверен, достоин большего. Меня же никак не устраивает всю жизнь мыкаться на задворках бытия, так сказать. Один, знаешь, барахтается в чуть живом мутном киселе, то есть в чуть теплом, как амеба, а другой вольно плавает в нарзане. Свежесть, пузырьки… А? Место под солнцем, а не под облаком.

Главный блаженно прикрыл глаза, слегка запрокинул голову, хрустнул суставами сцепленных рук:

— Если чувствуешь, что достоин, должен добиваться всего сам. Никто ничего сегодня на блюдечке не принесет.

Степанов приметил, что из-под прикрытых век маленькие острые зрачки Александра Ивановича наблюдают за ним неотрывно. «Кисель, нарзан… — без особого интереса подумал Степанов. — В нарзане, пожалуй, лучше. В киселе, да еще чуть теплом, противно, однако…»

— На солнышке, Александр Иванович, может припечь. Солнечный удар!

— Да не такое уж у нас тут солнышко агрессивное. Не Калифорния. У нас тут зима полгода, а остальные полгода затяжная осень. Или весна, что все равно.

Бойко встал, подошел к Степанову. Сергею Григорьевичу показалось, что главный как-то навис над ним, словно туча, загородив свет из единственного — очень большого — окна. Мелькнуло в голове: «Место под облаком?» На мгновение появилось чувство гнетущего бессилия и тут же исчезло. Энергетика у него, однако…»

— Значит, говоришь, все понял? — глядя Степанову в глаза, тихо промолвил главный. — Дело у тебя будет большое, Сергей Григорьевич. Большое, тонкое и сложное. От его успеха зависит и твое будущее, и твоих сыновей, даже в некоторой степени мое. И вообще…

— Что-то я не совсем понимаю, Иваныч. Заморочили вы меня. Что же тут особенного? Поеду, посмотрю, подлечу. Подкорректирую. Обычное дело. Осмотрю население. Если уж так надо. Рецепты, рекомендации… Много их там?

— Да ну, человек семь. Или десять. Да какая-то блаженная старуха в землянке. Вот и все население. Не совсем понимаешь? А говоришь, все понял. Стало быть, так, Сергей Григорьевич. Деревня эта бесперспективная, ее уже, можно сказать, и нету. Это раз. И оставшиеся там люди — тоже бесперспективные. Это два. Никчемные они, паразиты. Посмотришь их. Большинство, уверен, неизлечимы. Думаю, их всех надо укладывать в стационар: кого в психушку, кого в наркодиспансер. И долго, очень до-олго лечить. Без особого результата. За счет народа. Подлечим, а они опять паразитировать и лакать свою кислушку да самогон. Так зачем лечить? Разве будет толк? Мы с тобой периодически принимаем стариков и старух из дома престарелых, психоневрологического диспансера, из дурдома. И чем заканчивается? Принесут пенсию — они тут же ее пропивать. Помнишь, два деда жилистых были, такие крикливые, похабные частушки орали на все отделение? Зимой. А привезли их в рубашечках, один вообще был в тельняшке. Ты принес им свою старую, но вполне приличную одежду. Что сделали благодарные деды? Нагадили в твои куртки и отдали нашим бедным медсестричкам: постирайте, мол.

Степанов вздохнул:

— Помню. Так они же были это… Деменция, слабоумие.

— Да? Ничего себе слабоумие! Дурачки бы сами сожрали свое говно или еще что-нибудь подобное… А эти, якобы слабоумные, нашим девочкам: сестрички дорогие, красавицы, постирайте старичкам курточки, а то мы совсем немощные… Скоты.

Бойко невиданно, витиевато выругался.

— О! Да вы мастер, Александр Иванович.

— А что? Нормальный русский язык. Было бы к месту. Не надо быть ханжами.

— Но все же это как-то…

— Не интеллигентно? Это ты хочешь сказать?

— Вроде того.

— Вздор все это. Интеллигентно, не интеллигентно… Как наших отцов в их юности учил добрый дедушка Ленин, интеллигенция — это говно. Однако давай-ка поближе к теме. Мы, понимаешь ли, попусту тратим на них народные средства, лекарства, пищу, уход, силы свои, ночами ради этих уродов не спим. Зачем? В результате молодым не всегда находится место, вон в коридорах на раскладушках лежат.

— А гуманизм, Александр Иванович? Как же гуманизм? Гиппократ тот же, клятва врача…

— Разве ты ее давал?

— Да, а как же, в торжественной обстановке.

— Кто такой Гиппократ? Бог? Государство? Кому ты давал клятву? Народу? Народ — стадо баранов. Государству? Ну, ты видишь, как оно любит свой народ. Кому? Все это мыльные пузыри, Григорич. Забыл, где живешь? Клятва… Пустое сотрясение воздуха — вот что такое твоя клятва.

— Но ведь даже эти полоумные жить хотят.

— Да откуда ты это взял? Не жить они хотят, а жрать и пить за наш с тобой счет. И за счет всех тех, кто честно и много работает, перенапрягается, за счет таких, как ты, дорогой Сергей Григорьевич. Ты у нас прямо какой-то блаженный… Извини за выражение. Клятва, понимаешь. Надо же такое сказать. У нас один такой давал как-то клятву на всю страну, что вот, мол, на рельсы ляжет ради народа. Народ он на рельсы положил, а сам до сих пор процветает. Его бы ко мне в отделение, я бы его быстро вылечил… Э, нет, он предпочитает в Германии да Израиле лечиться. Разве не видишь, как живет простой народ, как живут твои насквозь больные пенсионеры? Они всю жизнь работали за гроши от зари до зари, а что имеют? А? Не видишь разве? Ты вот выписываешь лекарства людям. А эти лекарства двадцать лет тому назад в Европе запрещены. Не отменены, Степанов, а запрещены по причине не только их полной бесполезности, но и вреда. А ты их все выписываешь. Потому что не имеешь права выписать человеку хорошее, современное лекарство. Его нет в льготных списках. И не будет! Какой ты у нас гуманист махровый, Степанов. Тебя государство заставляет быть преступником, а ты мне про долг, про какую-то клятву Гиппократа… Не смешно, Степанов? А ты все мурлыкаешь, как твоя терапевтическая кошечка. Как ее зовут?

— Масяня, — сказал Степанов.

— У меня тоже есть. Майка, по имени моей первой жены. Персидская, громадная, роскошная. Приду усталый, сердечко давит, лягу на диванчик, а она тут как тут — на грудь, и коготками своими точно над сердцем массирует, наверное, знает зоны Захарьина-Геда? Помнет-помнет, помурлыкает — глядишь, тяжесть и боль из сердца ушли. Кошечка… У тебя дома есть такая кошечка?