Бьюкенен стоял один в стороне, облокотившись на теплую изразцовую печь, надеясь, что царь к нему подойдет. И он не ошибся.

— Я очень рад вашему приезду, — улыбаясь, сказал Николай. — Я видел, как мучили вас мои дочери — у них тот незабвенный возраст, когда им хочется знать все… — Царь затянулся папиросой. — Я помню каждую встречу с вами, хотя далеко не всегда наши беседы были безмятежными. Но именно это мне и дорого. Вы всегда говорите со мной откровенно, без лести, в которой обычно тонет правда. Еще раз благодарю вас за приезд… — Царь уже сделал движение, чтобы протянуть руку для прощания, но Бьюкенен, который слушал его, благодарно склонив седую голову, поднял ее и сказал:

— Ваше величество, я хотел бы поговорить с вами и на этот раз…

Царь нахмурился:

— Я слушаю вас…

Бьюкенен молчал, выразительно смотря на царя, — он должен пригласить его в свой кабинет — разговаривать здесь, когда каждую минуту кто-то мог подойти, было невозможно.

— Я слушаю вас, — повторил царь…

И тогда посол заговорил о том, что в его плане занимало какое-то самое последнее место…

— Мне кажется, ваше величество, что вам сейчас представляется очень удобный момент для прояснения дальневосточных планов России, — начал Бьюкенен, заметив, что царь удивлен и заинтересован предложенной им темой. — Посол Японии в Петрограде виконт Матано стал теперь министром иностранных дел и на днях будет у вас на прощальной аудиенции. Я знаю о глубоком благорасположении виконта к России и к вам в особенности. Используйте это во благо великой своей державы. Побудите Японию усилить военную помощь России вплоть до отправки сюда контингента войск. Но нужно, конечно, предложить Японии соответствующую компенсацию.

— Да, да, я думал об этом, — одобрительно кивнул царь. — Весь вопрос в том, какая именно компенсация может устроить Японию. Что вы думаете об этом? — спросил царь.

— У меня па днях был разговор с виконтом Матано, — с готовностью ответил Бьюкенен. — Он обронил фразу, что Японию устроила бы уступка северной части Сахалина.

— Об этом разговора не будет, вершка русской земли не получит никто, — громко сказал царь, и все присутствующие обернулись в их сторону.

— Позвольте напомнить вам изречение Генриха Четвертого: «Париж стоит мессы», — мягко возразил Бьюкенен.

— Мне дороже и ближе то, что говорил мой отец: Россия может взять, но отдавать не ее удел.

Бьюкенен понял, что продолжать разговор на эту тему опасно.

— Когда ваше величество предполагает быть в Царском Селе? — спросил он с любезной улыбкой.

— Надеюсь, через две-три недели. — Царь протянул руку и тоже улыбнулся — И тогда мы поговорим с вами более обстоятельно. Еще раз благодарю вас за приезд в Ставку. Все. Сражение выиграла императрица и ее гнусный Штюрмер…

На обратном пути в Петроград Бьюкенен почти все дневные часы провел сидя у окна — он смотрел на Россию. По дороге в Ставку он так напряженно думал о предстоящем разговоре с царем, что не успел ничего увидеть. Теперь, когда Ставка была им начисто проиграна, хотелось увидеть Россию хотя бы из окна вагона, увидеть и понять что-то такое об этом времени, в котором он все больнее чувствовал свое бессилие действовать, как бывало, разумно и последовательно.

Теперь было не так, как во время его поездки в Крым, в которой — он это позже понял — власти ловко провезли его мимо России. Хотя литерный поезд шел быстро и на станциях задерживался только на несколько минут, у него было ощущение, что поезд все время движется, с обеих сторон зажатый воинскими эшелонами. Длиннейшие товарные составы с пушками или битком набитые солдатней теплушки то проносились с грохотом навстречу, то литерный их обгонял, и тогда несколько минут можно было разглядывать покрытые брезентом военные грузы и даже лица солдат, высунувшихся из теплушек. Это давало повод для успокоительной мысли о том, что военные усилия России продолжаются и для главной тревоги Лондона, кажется, нет оснований. Во всяком случае, он туда сообщит о том, что сейчас видит…

Но дождь не затихал, иногда становился таким сильным, что за окном ничего не было видно. Земля раскисла, почернела. Однажды он долго смотрел, как мужичок хлестал лошаденку, которая не могла вытащить телегу, завязшую в грязи по ступицы колес. Лошаденка вздрагивала, дергалась вперед и бессильно опускалась на согнутые передние ноги… Проплывшая перед ним картина врезалась в его мозг, и он вспоминал ее потом в Петрограде, и ему виделось в ней нечто символическое… Эта вселенская жидкая грязь, серый бесконечный дождь всему, что он видел, придавали окраску какого-то бессилия, обреченности…

В Пскове Бьюкенен вместе с Грюссом вышли пройтись по перрону. Они не успели сделать и десятка шагов, как на соседний путь прибыл воинский эшелон. Поезд не успел еще остановиться, как из него начали соскакивать солдаты с котелками.

— Где кипяток? — кричали они неистовыми голосами и, разбрызгивая сапогами грязь, бежали куда-то по перрону. Один из них, приземистый, широкоплечий, пробегая, так толкнул посла, что падение было бы неизбежно, если бы Грюсс не поддержал его.

— Вернемся в вагон, — предложил Грюсс, беря посла под руку.

Из всех вагонов остановившегося эшелона на перрон хлынула галдящая масса, которая мгновенно затопила узкое пространство между поездами. И тотчас ее внимание привлекли два барина в длинных черных пальто и черных котелках. И теперь Бьюкенен увидел лица, глаза.

— Глянь, братцы, два ворона гуляют! — крикнул кто-то зло и весело.

Гогот в десятки глоток. Быокенену все труднее дышится в кислом запахе мокрого сукна. Грюсс, не выпуская локтя посла, начал проталкиваться к вагону, но раздвинуть серую стену было невозможно. Прямо перед Быокененом оказался низкорослый солдатик, таращившийся на него с дикарским любопытством. Бьюкенен улыбнулся ему, а солдат вдруг закричал своим товарищам.

— Гляди, он скалится чего-то!

Грюсс повернулся к серой стене плечом и врезался в нее, таща за собой посла. Пока они добирались до вагона и поднимались на его ступеньки, их сопровождало похожее на звериный вой улюлюканье и свист. Бьюкенен не решался подойти к окну. Его знобило… Поезд, слава богу, тронулся…

Снова Бьюкенен сидел у окна, смотрел в него слепыми глазами, не замечая быстро сгущавшейся темноты. Он думал… Неужели этим диким стадом еще можно управлять? Но везут-то их явно на фронт, и, может, уже завтра они пойдут в бой, и там дисциплина заставит их делать то, что нужно, и даже умирать… Мысль поворачивалась другой гранью: но разве все они не ощущают тех бедствий, какие обрушились сейчас на Россию? Конечно же, ощущают, и отсюда их озлобленность. Только отсюда. И очень она опасна, эта озлобленность…

Но что о них и об их настроении знает царь? Что он вообще знает о положении в его царстве? Чтобы выяснить это, Бьюкенен ехал в Ставку и возвращается ни с чем.

Под мерный рокот вагонных колес Бьюкенена начинает клонить в сон. За окном уже густая чернота. Да, надо спать… Как там у русских говорится: утро вечера умнее?..

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Семь месяцев Александр Воячек сидел в петроградской тюрьме «Кресты» и все это время в одиночке. Четыре стены. По четыре шага во все стороны. Квадратик неба в решетке. Большая часть суток — подвальная каменная тишина. И будто нигде нет никакой другой жизни. Нет Лидочки Корнеевой с фабрики Максвеля, его верной подружки, жены не венчанной. Стал он однажды думать о родной деревне своей Марьино, и она привиделась ему как на туманной картинке, лицо матери с трудом представил себе, и все это было точно из какой-то другой, а не его жизни… Страшно думать в одиночке, мысли вдруг начинают путаться, становятся неуловимыми…

Как праздник — раз в день 15 минут прогулки по тюремному двору, как по дну каменного колодца.

В первую же прогулку первое знакомство. За спиной Воячека вышагивал, тяжело дыша, худой желтолицый дядька. И вдруг Воячек сквозь его шумное дыхание слышит слова: