Катенин его принял тотчас. Они сели в кресла у ломберного столика. Высокий, худой до костлявости, с острым моложавым лицом камергер как-то бочком устроился в кресле и спросил:

— Что нового в главном поезде государства?

— Не знаю, что делать с газетой…

— Что делать с газетой? — Глаза у Катенина сузились, он провел ладонью по своему лицу сверху вниз и, зажав пальцами острый подбородок, сказал тихо — Продайте ее, пока не поздно… — Помолчал и добавил — Но, пожалуй, уже поздно, не найдете покупателя. Да просто закройте ее, сославшись на соображения материального порядка.

Дубенский и сам еще в Ставке однажды думал об этом, и совет Катенина его не удивил и не огорчил…

— Воспользуйтесь приближением Нового года, — продолжал свою мысль Катенин. — К этой дате в жизни газет всегда происходят подобные события, да и вообще сейчас никто не обратит на это внимания…

— Боже мой… боже мой… — прошептал Дубенский. — Александр Андреевич, что же это происходит вокруг? Я вчера прочитал столичные газеты, это ведь тоже измена.

— Измена кому, Дмитрий Николаевич? — прищурился Катенин.

— Как это кому? Монархии! Государю!

— А если они давали присягу не монархии, а анархии, то они, значит, вполне последовательны, эти редактора.

— А вы? А ваше управление? — тревожно спросил Дубенский.

— Я неизменный и верный слуга монархии, — сухо и даже немного обиженно ответил Катенин. — Но моя служба всего лишь маленькая частица государственной власти, и я всегда на ту государственную власть опирался, зная, что без этой опоры я ничто. Сейчас, Дмитрий Николаевич, мне опираться не на кого и не на что.

Они долго молчали. Дубенский пытался справиться с собой, утихомирить колотившееся сердце. Катенин смотрел прямо перед собой остекленевшими глазами, барабанил по подлокотнику кресла длинными тонкими пальцами. Потом сказал раздумчиво:

— Все мы, Дмитрий Николаевич, сейчас должны выяснить одно — степень своей личной вины в том, что в государстве нашем была недооценена грозная опасность анархии и главных ее деятелей — большевиков. Но я думаю, мы с вами можем сказать, что наша вина в этом косвенная. Меня же, вы знаете, ваши коллеги прозвали Аракчеевым за то, что я как раз пытался охранить династию… И вы тоже жизнь свою отдали монархии и лично монарху. — Катенин встал, сходил к столу и вернулся, держа в руках лист ватмана, на который была наклеена истрепанная газетная страница. — Вот… не изволите ли посмотреть…

Дубенский окинул взглядом полосу газеты, вслух прочитал название:

— «Социал-демократ»…

— Вот там я отчеркнул главное… — продолжал Катенин… — Там напечатан черным по белому призыв к русским солдатам воспользоваться тем, что в их руках оружие, и повернуть его против самодержавия и свергнуть его. Все очень просто, как видите…

— Но как же это вы допустили? — задохнулся Дубенский.

— Эта газетка, дорогой Дмитрий Николаевич, печатается весьма далеко от меня — в Швейцарии, и дотянуться туда я не в силах. Выпускается она там под руководством главаря большевиков Ленина, сюда ее доставляют его специальные курьеры.

Только за последние недели охранка при арестах изъяла шесть экземпляров этой бандитской газеты.

— Шесть? — почти радостно удивился Дубенский. Катенин посмотрел на него внимательно и ответил:

— Не далее как вчера генерал Глобачев сказал мне, что воздействие этой газеты на рабочие массы колоссальное. И объяснил почему. Все наши газеты, вкупе с Думой, своим неумолкаемым лаем на государственную власть подготовили великолепную почву для семян, бросаемых к нам из Швейцарии Лениным. Любовь к монархии стала предосудительной. На фронтах плохо. В стране плохо. Безвыходно. И в это время тебе шепчут — выход есть, надо только свергнуть монархию. Вы видите, как до дыр зачитана газетка? Глобачев считает, что каждый такой номер газеты прочитывают тысячи людей. Глобачев сказал мне доверительно, что его ведомство надежный заслон перед этой газетой поставить уже не может. И если до солдат этот призыв еще не дошел, то петроградские обыватели, громя булочные, уже кричат: «Долой самодержавие!» Дорогой Дмитрий Николаевич, спасти то, чему мы с вами служим, может только чудо…

— Но что же делать теперь мне? — по-детски вырвалось у Дубенского.

— Я бы на вашем месте вернулся в Ставку — последний оплот самодержавия там, — твердо произнес Катенин и, улыбнувшись, добавил — Если можете, возьмите с собой и меня…

Совет Катенина Дубенский воспринял как единственное для себя спасение от окружившего его ужаса. 31 декабря вечером он выехал из Петрограда в Ставку. Ему повезло — туда перегоняли после ремонта один из свитских вагонов царского поезда.

Кроме него, в вагоне оказался только один человек — хорошо знакомый ему церемониймейстер двора барон Штакельберг. Дубенского обрадовало, что он увидел его таким, как всегда, — холеное надменное лицо, крепкая, по-военному выпрямленная фигура, в строгом мундире; ему нравилось даже то, что барон разговаривал с ним как обычно — свысока и даже пренебрежительно.

Поезд скоро отошел. Они сидели в салоне без света. Дубенский почтительно молчал. В салоне бесшумно появился проводник вагона:

— Ваше превосходительство, изволите приказать зажечь свет?

— Не надо, — ответил Штакельберг. — Задерните занавески. Мы скоро ложимся спать.

Проводник исчез. Штакельберг сказал:

— Неделю назад в Пскове при отходе поезда в окно такого же вагона был брошен камень. Представляете? Счастье, что вагон шел пустой.

— Ужас, — прошептал Дубенский.

— Но нельзя же вдоль всей дороги поставить солдат, — рассудительно пояснил барон.

— Не нашли, кто бросил? — робко поинтересовался Дубенский

— Это несущественно, — ответил барон. — Ну, поймали бы, допустим, расстреляли бы… а камень бросит кто-то другой… И давайте-ка лучше ложиться спать. — Барон встал. — Мое купе первое от салона, ваши все остальные, выбирайте любое…

В купе успокаивающая неизменность — крахмальное белье, теплые одеяла из верблюжьей шерсти, привычно рокочут вагонные колеса. Дубенскийторопливо залез в постель и укрылся с головой. Странным образом ни о чем думать ему не хотелось, страстно хотелось одного — поскорее добраться до Ставки, там государь и, что бы ни случилось, там величие и покой…

Он проснулся оттого, что кто-то толкал его в плечо. Рывком поднялся и не сразу в темноте разглядел, что над ним склонился барон Штакельберг. Было тихо как в могиле. Поезд стоял.

— Надо вставать, господин Дубенский— тревожным шепотом сказал барон. — Что-то происходит.

Дубенскийбыстро оделся.

— Наденьте и шинель, — посоветовал барон.

Они прошли в салон. Полной темноты здесь не было — поезд стоял у какого-то вокзального здания, и свет единственного фонаря проникал в салон.

— Мы стоим в Пскове, — сказал барон. — Меня разбудил проводник вагона и сообщил, что на станции происходят какие-то беспорядки и поезд дальше, кажется, не пойдет. Но он сказал, что там митингуют солдаты, и я подумал, вы же в генеральской форме. Выйдите, посмотрите, что там делается, и от моего и своего имени потребуйте отправки поезда.

Дубенского сковал страх.

— Ну идите же, идите, — услышал он рассерженный голос барона.

С юных лет воспитанное в нем чувство дисциплины оказалось сильнее страха, и он пошел.

На площадке вагона стоял взъерошенный проводник. Здесь был слышен какой-то неясный гул, вскрики человеческих голосов.

— Там митингуют, ваше превосходительство, — тихо пояснил проводник.

— Кто митингует?

— А кто ж их знает… вроде солдаты.

— Где они?

— Да вот от нашего вагона шагов двести, там вагоны с солдатами, они вроде и митингуют.

Дубенский спустился на заснеженный перрон и как загипнотизированный пошел вдоль поезда. Вскоре он приблизился к сбившимся в кучку офицерам. Увидев его, они вытянулись, удивленно на него уставились…

— Генерал-майор свиты его величества Дубенский — представился он. — Что тут происходит?