Прохорова допрашивали самые опытные следователи охранки, но к первым своим показаниям он не прибавил ни слова. Попробовали на него нажать, но и это ничего не дало — он молчал и грозил отказаться от подписанных им показаний. Глобачев принял решение передать дело в суд, но перед тем захотел сам поговорить с подследственным — а вдруг он все-таки передумал и расколется…

Утром к нему привели Прохорова. Было ему лет сорок. Рослый, плечистый, он стоял перед его столом, прочно расставив массивные ноги в простых дегтярных сапогах, и смотрел на него с каким-то веселым любопытством — дескать, интересно, что этот генерал придумал? Глобачеву говорили, что он вообще весельчак, на допросах острит, смеется. Ну что ж, Глобачев видел и таких…

— Вы, Прохоров, делаете большую ошибку, — наставительно, но мягко начал Глобачев.

— Да, да, так глупо завалиться со стеклографом в руках, — легко согласился Прохоров.

— Я о вашем нежелании дать показания, — уточнил Глобачев.

— Но после той главной моей ошибки все остальное — чепуха, — с оттенком печали ответил Прохоров.

— Хорошо, чепуха… — покачал головой Глобачев. — Она будет вам стоить лишних пять, а то и семь лет тяжелой каторги, — на печаль печалью отозвался Глобачев.

— Дайте мне хоть столетнюю каторгу, я и глазом не моргну — отбуду там от силы год, ну два и вернусь, — весело и убежденно произнес Прохоров.

— Могу вас огорчить — за последние годы оттуда никому бежать не удавалось… — Глобачев закурил папиросу и подвинул коробку на край стола — Курите?

— С удовольствием, — улыбнулся Прохоров. Он подошел к столу и, неловко орудуя большими, заскорузлыми пальцами, извлек из коробки папиросу. — Тогда уж и огоньку, если можно… — Глобачев подвинул к нему спички. Прохоров с наслаждением на лице сделал долгую затяжку и вернулся на прежнее место. — Насчет побегов у вас, извините, неточные сведения. Но я-то имел в виду не это — меня из каторги выручит революция.

— Не смешите меня, Прохоров, — по-дружески попросил Глобачев. — Вся ваша революция сидит в Крестах и дробит камни на каторге.

— Ой, не так это, — покачал головой Прохоров. — Разрешите притчу сказать?

— Что еще за притча?

— Про ястреба… — с лукавой улыбкой начал Прохоров. — Один ястреб, значит, решил переловить всех птиц в перелеске. Но откуда ни возьмись орел. Момент, и нет нашего ястреба… — Прохоров помолчал, глядя с интересом на жандарма — дошло до него или не понял? И заключил — Так что пока есть орел, никакой ястреб всех птиц не переловит. Для ясности: орел — это наша партия… большевики.

Глобачев помолчал, подавляя злость, и рассмеялся:

— Когда будете на сорокаградусном морозе дробить камни или валить лес, расскажите эту притчу каторжникам… они вам темную сделают… Однако у меня нет времени слушать ваши притчи, последний раз говорим вам: сообщники — и каторга наполовину короче.

— Ну как же можно? — удивился и огорчился Прохоров. — Вы хотите, чтобы я отправил на каторгу тех, кто должен меня освободить. Зачем же вы из меня дурака строите?

Прохорова увели. Глобачев вернулся к своим делам, мимолетно подумав только о том, что вместе с Прохоровым изъята и опасность появления большевистских листовок о судебном процессе, а это уже немало.

Увы, когда в октябре начался суд, Петроград наводнили те самые «прохоровские» листовки, и на целых три дня жизнь столицы была парализована всеобщей стачкой, в которой участвовало более ста тысяч человек. Положение сложилось столь грозное, что было решено приготовленные смертные приговоры не выносить…

И тогда вот и появилось у Глобачева то самое ощущение бессилия. Вдобавок его бесило, что министр Протопопов и начальник департамента полиции сумели втянуть его во множество мутных, или, как он выражался, крысиных, дел, весьма далеких от той главной и грозной опасности, которую он не переставал чувствовать. Мало того, постепенно в эти крысиные дела он вынужден был втянуть и многих своих сотрудников, а от этого удары охранки по главной опасности становились слабее и все чаще запаздывали…

Вдруг кто-то в департаменте придумал написать и отпечатать в типографии письмо к рабочим с призывом во имя победы над врагом прекратить смуту. Подпись под письмом — «Патриоты России», а распространять письмо приказали через агентов охранки, действующих среди рабочих. Чушь. И опасная чушь… Или за тысячу верст в Николаеве не могут справиться с забастовкой, остановилось строительство военных кораблей, и ему приказывают послать туда своих самых опытных агентов. Но тут хоть главная цель. Но в Петрограде-то с этой же целью не лучше. Получая приказ о Николаеве от самого Протопопова, Глобачев сказал об этом, а министр рассердился:

— Послушать вас, так Петроград населен одними большевиками.

— Ваше превосходительство, их сотни, тысячи! — воскликнул Глобачев.

— У страха глаза велики, — проворчал Протопопов.

— Они возникают, как клопы, повсюду! — энергично заговорил Глобачев. — Мы уже обнаружили их среди интеллигенции, даже среди ученых. Не далее как вчера мой агент из Политехники сообщил, что некий профессор Тимирязев изволил выразиться, что монархия — это анахронизм, который пора сдать в археологический музей.

— Ничего, ничего… — недовольно хмурясь, ответил министр. — А агентов отправьте в Николаев немедля…

Пришлось отправить… А то вдруг приказ из департамента — срочно внедрить агентуру в среду анархистов, там-де зреет серьезная опасность. Пришлось внедрять. А оказалось, анархистов тех восемнадцать человек и ничего у них там не зреет, так как главное их занятие — ночные грабежи под флагом экспроприации буржуев. Всего дела для двух расторопных полицейских…

А чего стоит такое еще дело… Явный проходимец Мануйлов, пригретый самим премьер-министром Штюрмером, испугался, что некий господин Пец хочет отбить у него любовницу, опереточную диву Лерму. И ему, начальнику охранки, отдают приказ немедленно арестовать соперника Мануйлова как пособника немцев. И он производит арест, занимается следствием. Подозрения не подтверждаются. Вокруг ареста возникает шум, и после этого ему же поручают найти способ «мягко» закрыть дело, освободить арестованного, но сделать это так, чтобы он не мог встречаться с опереточной… Черт знает что ему суют, мешая делать главное!

Злясь на все это, Глобачев втайне прекрасно понимал, что все отвлечения охранки все же не главная причина его устойчивых неудач, но ему хотелось иметь хоть какое-то оправдание, когда его спросят, почему охранка не справляется со смутой…

А к концу шестнадцатого года Глобачев чувствовал себя на ощупь бредущим в каком-то безысходном лабиринте. Он делал все, что мог, но агентура давала все более ясные и тревожные сведения, что в Петрограде назревает восстание, что в него собираются вовлечь не только фабричных, но и солдат на фронте.

Поздним декабрьским вечером, когда Глобачев сидел в своем кабинете над необыкновенно тревожной сводкой агентурных данных, бесшумно вошел адъютант:

— К вам цоднимается генерал Спиридович…

— Сразу же проводите ко мне, — распорядился Глобачев. А этому что от него надо? Но он давно читал книгу Спиридовича об опасности социал-демократии и считал, что об этом они думают одинаково. Мелькнула мысль: не воспользоваться ли тем, что Спиридович начальник личной охраны царя, чтобы передать свою тревогу в Царское Село?..

Спиридович вошел со словами:

— По-прежнему ночами не спит одна бедная охранка… Они поздоровались.

— Что бедная, это точно, — усмехнулся Глобачев, направляя лампу-прожектор в сторону.

— Не дают денег? — поднял брови Спиридович, садясь в кресло.

— Не дают нормально работать, — тихо произнес Глобачев и, видя, что гость на его слова не реагирует, решает сделать прямой ход — Неужели у вас, в Царском Селе, некому сказать государю, что, если не сделать все, что надо, сегодня, завтра будет поздно?

— Некому, Константин Иванович… Некому, — еле слышно ответил Спиридович, смотря в пространство.

— А вы? Еще когда вы били в колокол…